Стоя на свежем весеннем ветру, — пронизывающем, несмотря на то, что лето было уже не так далеко — Блэнфорд смотрел, как купленный им автомобиль завис на минуту над берегом в воздухе Дувра, а потом плюхнулся на палубу судна, на котором он, то есть Блэнфорд, собирался переплывать пролив. Новая машина казалась такой хрупкой: словно мотор ее состоял из фарфоровых деталей, державшихся на женских шпильках. Он очень переживал, как бы не повредили что-нибудь при погрузке, однако — на другом берегу — мотор работал совсем неплохо, и в сгущающихся сумерках Блэнфорд, не без благоговения взявшись за руль, осторожно покатил в сторону Парижа — не по той полосе. Все говорили, что он скоро привыкнет, и действительно, въезжая в столицу, он уже чувствовал себя как дома в своем новом приобретении. О Ливии он старался не думать, не в силах оправиться от шока, вызванного сообщением Констанс, и к тому же он боялся, что, потребовав объяснений, спровоцирует разрыв. Была и еще одна причина того, что он гнал прочь мысли о ней, — его на самом деле глубоко ранила ее скрытность, будто он ей никто — постепенно это могло разрушить чары его мучительной привязанности к ней.
Как ни странно, он успокоился, обнаружив, что квартира пуста — так ему сперва показалось. Ибо, убедившись после внимательного осмотра, что нет ни сигаретных окурков, ни журналов, и стало быть, Ливии тоже наверняка нет, он сообразил, что в ванной все же кто-то есть. Ему послышался лязг металла, потом журчание убегавшей в раковину воды. Над дверью в окошке был виден свет. Снова всколыхнулась в душе ярость пополам с печалью, он негромко постучал и, повернув ручку, обнаружил, что дверь не заперта. Стоявшая перед большим зеркалом совершенно голая девица обернулась и уставилась на него храбрым и непроницаемым взглядом. Нет, оба эпитета неправильные она смотрела на него с равнодушным спокойствием, скажем так, звериным. Как будто он прервал гигиенические процедуры наглой кошки. Девушка только что закончила брить подмышки безопасной бритвой — его бритвой. Она вымыла их губкой и теперь вытирала, похлопывая, скрученным полотенцем. Итак, она стояла в ванной комнате, и у нее было потрясающее бронзовое лицо с потрясающими бровями, как у статуй на острове Пасхи. Взгляд ее был спокойным и весьма дружелюбным. В глазах сиял живой свет тропических островов, где всякую мысль, посмевшую возникнуть, тут же убаюкивало солнечное тепло.
— Она ушла утром, — хрипло проговорила девушка с Мартиники, откинув назад свою красивую головку, чтобы освободить плечи от черных волос. — Только что.
Ее французский был «просто убийственным»; и в своей атласной наготе она была так изумительно прекрасна и так изумительно сильна… Атлетическая фигура, невольно вспоминались метательница диска или амазонка с дротиком. Однако перед ним была не воинственная амазонка, а вполне дружелюбное создание, чье единственное намерение — доставить радость.
Перед ним стояла настоящая профессионалка, и влекущей языческой негой сияли ее глаза. Ласковым, слегка нерешительным движением, она изогнулась, приблизив к нему маленькие груди, подперев их ладонями, чтобы ему было проще добраться до сосков. «Возьми меня, — говорили эти груди. — Я — антилопа. Я — мускатная дыня. Я — горячая пряная островитянка». Он вскинул руку, возможно даже чтобы ударить, но она не шелохнулась, она как будто этого хотела — наверно, в качестве искупления; и его рука, замерев на миг, опустилась. Он застыл, прислушиваясь к тиканью в голове — но нет, это тикали его часы. Женщина сказала:
— С ней все кончено. Fini. Elle a dit à moil.[153]
Она похлопала себя по груди, вытянув и без того длинную шею, и лицо ее стало гордым, словно у какой-нибудь полинезийской королевы. Да, действительно кончено. Он вдруг ясно осознал это, и спросил себя, какая из двух причин важнее. Сексуальное предательство или то, что он увидел, как она роется в его письмах? Все-таки человеческая психика странно устроена. Тот эпизод с письмами ранил его не меньше, чем любовная измена. У него были старомодные представления о браке и об отношении к чужим письмам. Сказывалось английское воспитание.
— Тебе ничего не говорить? — спросила женщина, и он в ответ кивнул, а потом долго смотрел на нее в упор, пока не защипало глаза от непрошеных слез. Ему стало стыдно…
Она, в порыве сочувствия, подошла еще ближе, и он спешно потянулся к карману брюк за носовым платком, но рука его наткнулась на черный резиновый пенис, все еще прикрепленный к ее лобку черной сеточкой, концы которой были завязаны над ягодицами. Он неловко обхватил его пальцами. Вокруг головки пениса были металлические хомутики, несомненно, добавленные ради большей остроты наслаждения. До чего странное приспособление, и какое грубое в сравнении с нежным чувствительным органом, который это жалкое орудие заменяет. Девушка ткнулась в него искусственным членом и рассмеялась. Потом, заведя руки за спину, отвязала его жестом воина, снимающего меч, и позволила ему брякнуться на пол — нелепый символ совокупления их взглядов и мыслей. Развернувшись на каблуках, Блэнфорд снова направился в маленькую гостиную, где был немыслимый беспорядок. В спешке он не обратил внимания на запачканные губной помадой полотенца, на клочья оберточной бумаги — приметы спешных сборов перед внезапным отъездом. В открытую дверь была видна неубранная кровать, рядом с ней на полу пачка старых газет. Он почти не мог дышать от боли, лихорадочно обдумывая происшедшее, и вдруг ощутил, как боль утихает, рассасывается, смешиваясь со злостью и чувством облегчения. Но где же прощальное письмо, которое она наверняка оставила? Темнокожая красавица, видимо, почуяла его замешательство и, сразу угадав причину, подошла к шкафу и открыла дверцу. Письмо лежало на полке с его чистыми рубашками. Очень лаконичное и деловое письмо. Она отправляется в Германию и, если, конечно, повезет, никогда не вернется. Им надо развестись.
Это был крах, самый настоящий. Однако Блэнфорду показалось, что вдруг пахнуло свежестью — свежим ветром свободы, этот ветер избавил его от спертого воздуха, в котором он жил последние несколько недель, избавил от всех сомнений, душивших его, он только теперь это понял. И потому даже ощутил укол раскаяния, увидев, что темнокожая его подружка надевает чистое платье и явно готова сопровождать его куда-нибудь, где есть утешительная выпивка. Алкоголь прогонит печаль и добавит еще немного свободы, и он увидит мир таким, каков он есть — во всей его нелепости. Новый мир нарождался из грязи, накопленной историей — будет ли он так уж сильно отличаться от старого мира?
Знайте, юные повесы:
Ник чему любви — протезы.
Отныне славные милашки
Пусть чаще раздвигают ляжки.
Пусть станут поцелуи крепче -
Их жар тоску твою излечит.
И все, что ты считал напрасным,
Опять покажется прекрасным.
«Сфинкс» встретил его светом и радушием всех, с кем он познакомился, когда был тут в последний раз. Девушка с Мартиники исчезла, видимо, пошла подмываться, так-так… вершить святой обряд омовенья, брегам людским даруя утешенье,[154] — давненько не было случая вспомнить Китса — предоставив ему возможность молча копаться в собственных записных книжках. Книжки эти уже тогда были поражены грибком афоризмов, в обрывках прозы и стихов. Он прислушивался к смеху и грубоватым шуткам, с наслаждением вдыхал дым сигар и ирландских сигарет. Подходили поздороваться приятели-студенты с Юга, у которых был мягкий выговор, столь не похожий на резкое попугаичье лопотанье парижан. Didonk топ gar comment sava — его уши транслитерировали услышанное и передали не слишком расторопному восприятию. В сущности, французским он владел неплохо, вот только реакция была несколько замедленной. Надо было бы ответить: Sava très mâle — с циркумфлексом.[155] Однако он был слишком расстроен, чтобы порадоваться своему тонкому остроумию. Ясно было одно: нужно хорошенько напиться, как полагается претерпевшему предательство англосаксу. Потом придется разгромить бар, после чего его, натурально, выставят вон и отправят на ночь в участок. Там, мучаясь бессонницей, он подумает о самоубийстве, что будет настоящим анахронизмом, так как вся Европа двигалась в этом направлении. Слишком претенциозно — покончить с собой в одиночку. Даже если использовать болиголов, кастрирующий любовь. Да что он о себе возомнил? Тоже Сократ нашелся![156] Снуя то вверх, то вниз по лестнице со своими клиентами, темнокожая девушка улучала миг, чтобы погладить его по плечу или по волосам. Неужели она хотела его завести? В ответ на ее ласку он еще ниже склонялся над записной книжкой.
Неизбежный абсент не столько зажигал кровь, сколько усмирял волнение, действовал как успокоительное; далее наступала фаза мрачного уныния, но прежде чем впасть в каталептическое забвение, человек начинал бешено веселиться, и это уже напоминало эпилептический припадок, пляску Святого Витта. Под парами абсента весельчак таскал посетителей за бороды или танцевал со стулом, изображал знаменитых чревовещателей. Приезжала полиция. До сих пор Блэнфорд не решался выпить больше двух бокалов коварного напитка молочно-зеленоватого цвета. Но и двух хватило для первой стадии: все тело уже слегка онемело. Его желания стали несколько громоздкими, наливаясь гнетущим влечением. Он оглянулся на длинную стойку бара, за которой сидели терпеливые и зоркие клиенты, потягивавшие коктейли — выжидая, когда почти голые девушки зажгут в их жилах огонь. Торговля шла очень бойко. В кафе за занавеской из бусин царапающая душу музыка полыхала, будто солома — да будет la vie всегда en rose.[157] Когда она, в очередной раз проходя мимо, положила ладонь Блэнфорду на голову, он был уже настолько пропитан болиголовом, что дерзко нащупал развилку между бедрами, а потом добрался и до влажного источника юности под саронгом.[158] «Viens, shéri»[159] — прошептала она. Застегнув serviette,[160] чтобы уберечь драгоценные записные книжки, он, пошатываясь, встал и послушно побрел за ней. Точно резвая ласточка она подлетела к креслу, в котором восседала Мадам в пышном парике, похожая на свергнутую императрицу, — эдакий десерт из мороженого столетней давности — и тщательно следила за своими лошадками. Девушка взяла jeton, Мадам вручила ей свежее полотенце, которое та, точно официант, повесила на согнутую руку. Они довольно удачно одолели лестницу и оказались в маленькой кабинке, по-больничному белой, где имелись только кровать, украшенная чудовищным пуховым стеганым одеялом, и биде, над которым висело распятие.