— Так вы же враги теперь…
— Ничего подобного — лучшие друзья! Завтра через горы в Сорренто вместе пойдем… Собирайся!
Пришли, и Бенно отпер нам ворота. Хотя на нем была только одна штанина и умывался он, вероятно, в последний раз лишь в день Всех Святых, при их общей помощи, т. е. месяцев пять назад, но его протекция стоила больше, чем письмо Леона Блюма о реквизированных липарийцах. После нескольких его слов, вернее, шипения с присвистом, именуемого неаполитанским наречием благородного языка Тассо, папа Джузеппе поставил на землю корзину со свежими синеватыми фигами и произнес почти по-итальянски:
— Пер пьячеге, синьор джорналисто, весь мой сад ваш! Вы можете отдыхать в нем, гулять, вдохновляться вашими высокими мыслями и писать… Жест, сопровождавший эти слова, был достоин Людовика XIV, показывающего Версаль инфанте Кастильской.
— Даже писать! Вы добрее, чем Сан Пьетро у райских дверей, расшаркиваюсь я, загребая ногой историческую пыль Везувия. В Италии, ведь, все историческое. Штаны падроне Джузеппе — на этот раз обе штанины — явное тому доказательство. Могу я поместиться в том углу, в тени ваших чудных оранжей?
— Всюду, куда ведет вас ваше сердце, но там Интеллидженто (Интеллидженто по-итальянски употребляется в значениях умный, мыслящий, сознающий.).
— А он, этот интеллигент, очень много поет? — спрашиваю я упавшим голосом.
— Синьор-иностранец, — снисходительно улыбается потомок Данте, — он не знает, что в Италии поют величайшие артисты мира, а ослы ревут… Мы назвали его Интеллидженто, т. к. он исключительный, гениальный осел, он знает все дороги в округе, свое место на базаре в Ночеро и ревет только тогда, когда хочет кушать… Ну, разве он не достоин этого имени?
— О, безусловно! — искренно восхищаюсь я, грацие, синьор! Бежим, Лоллик! После обеда мы здесь!
Обед в нашем бараке мало чем отличается от раута всей Ассамблеи ОН. Меню, правда, несколько короче, но зато политическая настроенность много полнее и напряженнее.
— Петр Семенович, слышали? — кричит со своего конца продуктовый экономист. — Папа Римский со Сталиным союз заключил!
— Не может быть!
— Достоверно! Мне один серб говорил, а он от итальянца узнал, тот по радио слышал. Даже соответствующую булку Папа выпустил.
— Может быть, буллу? — робко вставляю я.
— Много вы понимаете! Раз я говорю — верно. Сам от чеха слышал.
— Значит, ватиканские подарки кончились! — вздыхает мать православно-католического младенца. — Чтоб ему, Сталину, черт…
Непредвиденный инцидент нарушает порядок дня. Котенок камчатской инженерши нарушил территориальный суверенитет пражского изобретателя. Комиссия в составе доктора, экономиста и двух самцов подтвердила явные доказательства под его кроватью. Инженерша негодующе пронеслась с ведром и тряпкой, но обсуждение продолжается.
— Да, вытерла, но запах-то остался, — негодует изобретатель.
— Возьмите мятных капель в амбулатории, да и все тут! Прысните весь флакон, благо бесплатные…
— Дело не в бесплатности! Я сам тысячу лир дам! Дело в принципе…
— Есть о чем говорить!
— Нужно говорить! Можно еще многое сказать! Воздух-то один во всем бараке… заинтересована общественность! Русская свободная антисоветская общественность… Поймите!
Но я уже поел. Торопливо рассовываю по карманам карандаши, табак, очки… бегу, но на пороге меня перехватывает потягивающийся изобретатель-переводчик.
— Борис Николаевич, дайте «Нашу Страну» почитать от нечего делать после обеда. Вы сегодня получили.
— Сколько я вам уже говорил, Петр Семенович, я коммерческий представитель «Нашей Страны» и еще четырех газет… Подпишитесь — получите!
— Подпишитесь! Это 250 лир в месяц! Откуда у меня деньги!
— Да, ведь, вы 24 тысячи как переводчик получаете… на всем готовом!
— Мало ли что… Вы сами говорили, в Риме триста оседлых русских семей, а подписчика — два… Они там и сто тысяч получают, собственные магазины имеют… На газету тратиться, это, сами понимаете, непроизводительно… Дайте хоть «Часового»…
— И «Часового» не дам!
— Это называется русский человек, — презрительно бросает сбоку экономист, — русской идее служите, а русским людям помочь не хотите…
— Да какой-же вы русский, — начинаю злиться и я, — записаны вы украинцем, а жена — балтийкой… На нее и ашшуренс в США получили… Ну, и читайте свою ридну мову.
— А коли я на ней ни гу-гу! Записан, верно, это — тактика. Но в душе я руссее вас… Да-с. А вы Сталину служите, свободного русского слова нас лишаете…
— Лоллюшка, скорее!.. — ору я и вылетаю пулей. Позорное бегство сталинского клеврета…
…Но мы уже в саду. Сделать стол из старых ящиков — одна минута. Я сажусь и пишу… пишу…
О ты, Италия, подлинно благословенная Богом страна! Твои небеса всегда ясны! Не видишь, как окутывает землю твой тихий вечер… При свете этой огромной оранжевой луны, кажется, и читать можно.
Я блаженно вытягиваюсь… Единым духом — целый очерк! И никаких Шупкиных, журавливых Катюш или другой подобной экономики в нем не оказалось. Молодец ты, Алымов, поработал ты сегодня… на службе Сталину… Но кто же похвалит тебя за труд?
Мягкое теплое дыхание касается моей щеки. Я оглядываюсь.
— Это ты, мой новый друг Интеллидженто? Ты пришел пожелать «бона ноте» твоему русскому «амико»… Ты понимаешь меня? Твои длинные серые уши шевелятся, и я уверен, что понимаешь. Ты уже доказал это, милый, простой, обыкновенный неквалифицированный осел, знающий свое место на базаре, доказал тем, что целые долгие полдня не сказал ни одной глупости, ни одной пошлости, не сделал ни одной гадости, никого не обругал агентом Сталина, не попытался воровски воспользоваться самоотверженным трудом другого такого же изгнанника… извини, ошибся… осла. Ты был очень деликатным соседом, amico mio, ни разу не заревел… Я уверен, что ты не понес бы крестить в двух церквах своего осленка и не отказался бы от своего ослиного имени… Даже ради ашшуренса в США…
И ты достоин его, своего имени, мой Интеллидженто. Ты носишь его честно и по праву. Buona notte!
Мы живем в эпоху контрастов. Не только политических, социальных и экономических, но и бытовых, повседневных, глубоко личных, порою интимных. Обычное, безусловно возможное часто делается абсолютно недостижимым. Так, например, в первый же день войны с Финляндией по всему Советскому Союзу разом исчезли все спички, и купить хотя бы одну коробку этого общедоступного товара стало абсолютно невозможным. Простейший акт закуривания папиросы превратился в сложную проблему. В Ставрополе, где я жил тогда, мне приходилось, закрутив вертуна вечером, ждать с ним до утра или совершать ночные прогулки по сонным улицам в надежде встретить запоздавшего гуляку с папиросой.
Но и невозможное тоже становится порой возможным. Если бы двадцать пять лет тому назад, то есть 14-го ноября 1925 г. в снежную метель на Соловецкой каторге мне сказали бы, что через четверть века в городе Риме я буду представлен Главе Династии, Наследнику Престола Царства Российского, я рассмеялся бы над этой абсолютной невозможностью.
Это невозможное — теперь очевидность.
Я иду с А. Н. Саковым по одной из тенистых тихих улиц Вечного Города к старинному палаццо, в котором остановились приехавшие в Рим Великий Князь Владимир Кириллович и Его Августейшая Супруга.
Мне хочется ущипнуть себя:
— Не сон ли?
Нет. Не сон. Явь. Осуществленная невозможность.
***
До Сочельника 1942 г. я вообще не знал о существовании Великого Князя Владимира. Последнее, что промелькнуло о Династии в советских газетах было короткое сообщение о кончине его Августейшего отца. Потом все смолкло. Ничего не говорили о нем и немцы. Даже близко сошедшиеся со мной офицеры на вопрос об оставшихся русских великих князьях упорно отмалчивались.
— Да, кто-то из них жив… Кажется, живет в Америке… а может быть, во Франции. Не знаем точно.
Лишь в Рождественский Сочельник подвыпивший «русский немец» рассказал мне о браке великой княжны Киры Кирилловны с одним из внуков Вильгельма Второго и о том, что у нее есть брат. Больших подробностей я добился лишь через год, будучи уже в Берлине.
Немцы имели основание молчать об этом имени. Их осведомленность о настроениях масс России была далеко не так слаба, как это принято изображать теперь. Хромало не само осведомление, но использование его, подавляемое тенденциозной предвзятостью. Но в данном случае они ясно видели, что идея свободной суверенной России тесно связана в сознании масс с принципом Русской Монархии, что оба эти представления неразрывны, и одно имя живущего где-то Наследника Российского Престола, один звук этого имени разбудит стремление к свободе среди тех, кто, подавленный и обессиленный тридцатью годами беспросветного рабства, уже готов всунуть голову в немецкий хомут и видит в этом хомуте спасение от другого, во много раз более тяжкого ярма.