— Ваше преосвященство… — начал я, но собеседник мой вовсю распалился и, едва не вываливаясь из кресла, брызгал слюной:
— Все началось с этой бабы в президентских апартаментах. Ты понимаешь, о ком я, да? О Мэри Робинсон. С нее пошла вся эта гниль. Спасибо Чарли Хоги за такого президента. Держался бы Брайана Ленихана[29] и был бы в порядке, но нет, он, как всегда, метил в первачи. Надо было лечь трупом, но близко не подпускать эту бабу с ее правами женщин вкупе с правами на аборты и развод. У этой британской суки рот как варежка, и на месте ее мужа я бы давно нашел, чем его заткнуть. Вот уж воистину песнь «Женщины Ирландии»[30]. Я вам покажу, мать вашу, «Женщин Ирландии»!
— Ваше преосвященство! — выкрикнул я, чего прежде никогда себе не позволял. Я не желал слушать о Мэри Робинсон. Не желал захлебнуться в желчи, злобе и женоненавистничестве. Я хотел узнать о своем друге. — Прошу вас, на минуту остановитесь и расскажите о Томе.
— Куча всякого вздора. — Архиепископ откинулся в кресле и всплеснул руками. — Какой-то мальчишка чего-то наговорил, насочинял. Возмечтал, чтоб рожа его появилась в газетах, только и всего.
— В чем обвиняют Тома?
— Неужто надо все разжевывать, Одран? Господи, ты же умный человек.
— Его обвиняют в домогательствах к мальчику?
Архиепископ зло усмехнулся:
— Не только.
— А что говорит Том?
— Он, как выражаются в кино, ушел в несознанку. Утверждает, что не делал ничего дурного. Никогда не навредит ребенку.
— Лишь один мальчик подал жалобу?
— Если бы, — покачал головой архиепископ. — Одну жалобу мы бы уж как-нибудь замяли.
— Сколько их?
— Девятнадцать.
Меня качнуло, я ухватился за кресло, на секунду-другую онемев.
— То есть девятнадцать тех, кто объявился? — просипел я и сам не узнал своего голоса.
Архиепископ посмотрел на меня как на врага:
— Что ты хочешь этим сказать, Одран?
— Что говорит Том? — ответил я вопросом на вопрос.
— Заявляет, что все это козни против него.
— Это правда?
— Какая, к черту, правда! Папка с доносами на него уже толщиной с мою руку. Почему, ты думаешь, последние двадцать пять лет его кидали с места на место? Чтобы обезопасить детей. Неужели не понятно? Это наш первоочередной долг. Обезопасить детей.
Я уставился на него: он что, не слышит, какую нелепицу несет?
— Обезопасить? — переспросил я. — И каким же образом?
— Да, не спорю, телеги на него приходили и раньше. — Архиепископ заговорил спокойнее. — И едва запахнет жареным, мы тотчас его переводили, подальше от искушения. Да уж, в этом мы были беспощадны. Получим донос — и через две-три недели Том уже на новом месте. Через месяц максимум. Вся беда в том, что он слишком сближается с детьми. Хочет быть их другом.
— Значит, вы просто его переводили и он принимался за старое?
— Не надо жечь меня взглядом, Одран. — Архиепископ подался вперед и выставил палец: — Не забывайся, ясно тебе?
— А что родители? — спросил я. — Их устраивало такое решение?
Кордингтон откинулся в кресле и пожал плечами:
— Раньше всегда устраивало. Обычно епископ с ними поговорит — и все. Раз-другой подключали кардинала. Был один случай, когда пришлось организовать телефонный звонок.
— В смысле, звонок — родителям? — удивился я. — От кого?
Архиепископ вскинул бровь:
— Неужели надо объяснять?
— От кого? — не отставал я.
— Напряги воображение. История дошла до верхов. В таких случаях требуется верховное вмешательство.
— Господи боже мой! — Я схватился за голову.
— Нет, не самого. На ступеньку ниже.
— По-твоему, это забавно, Джим?
Архиепископ покачал головой:
— Я повторяю: не забывайся, Одран.
— Но родители…
— Они были рады, что Тома убрали. Но вот нашлась пара, которая не желает угомониться. Выдвинуто обвинение. Полиция взяла след. Разыскала других парнишек, которых можно присобачить к делу. На нас идет охота, Одран, ты это понимаешь? На всех нас. Дай им шанс, и нас порвут в клочья. И что будет со страной? Мы должны думать о нашей родине, Одран. Об Ирландии. О будущем. О детях.
— О детях, — повторил я.
— Вся штука в том, что до поры до времени не будет ничего хорошего, кроме плохого. Боюсь, старина Том первый в расстрельной очереди. Играть в молчанку бессмысленно, ибо газеты вот-вот поднимут шум. Дело ведет генеральная прокуратура, там считают, для обвинения фактов достаточно, и как только объявят дату суда, у газетчиков будут развязаны руки, чтоб очернить порядочного человека. Вот о чем будет телефонный разговор с кардиналом. Мы должны разработать план. Найти обходные пути. А пока… — Архиепископ поднялся из кресла и жестом велел последовать его примеру: — Вставай. А пока необходимо сохранить статус-кво. Понятно, Одран? То есть ты сидишь на своем месте и не дергаешься, у школяров остается все тот же наставник, а мы делаем все возможное, чтобы из этой ситуации Том Кардл вышел с незапятнанной репутацией.
Я невольно засмеялся:
— Да разве это возможно?
— Возможно, потому что епархия использует все ресурсы для его защиты. Мы не позволим замарать Церковь в угоду щенку, возжелавшему популярности. Этого просто нельзя допустить.
Меня слегка покачивало, когда я шел к выходу; в дверях я обернулся:
— Скажите, ваше преосвященство, он это делал?
Архиепископ нахмурился, словно не поняв вопроса:
— Кто и что делал?
— Том. Он виновен?
— Есть ли такой человек, отец Йейтс, у кого не отыщется пятнышко на душе? — Кордингтон развел руками и усмехнулся. — Помнишь: кто из вас без греха, первый брось на нее камень. И вспомни, чему нас учили в семинарии: все мы игрушки в руках дьявола. Но мы обязаны сдерживать свои низменные порывы. И мы будем сражаться, слышишь? Будем сражаться и победим. Мы прищучим этих брехунов, чего бы нам это ни стоило. Чистый как стеклышко, Том Кардл вернется в свой или какой-нибудь другой приход, и тогда, Одран, что, по-твоему, произойдет?
Я покачал головой. Казалось, мне вынесли что-то вроде смертного приговора.
— Ты, мой дорогой Одран, — архиепископ обеими руками оперся о стол, точно бугай Орсон Уэллс в роли кардинала Уолси[31], — сможешь вернуться в свою драгоценную школу и учить юных ублюдков почитать Церковь.
Список мест, где мама хотела бы умереть, возглавил бы, наверное, алтарь церкви Доброго Пастыря, в котором она бы стояла с банкой чистящего средства в одной руке и тряпкой в другой.
Добровольной помощницей мама стала в 1965-м, через год после событий в Уэксфорде, — по субботам готовила цветы к воскресной заутрене, дважды в неделю пылесосила половики, стирала и гладила алтарные покрывала и одежды священников, драила полки в безлюдной ризнице. Трудилась она, конечно, не одна. Была целая группа добровольных помощниц, человек, наверное, десять, подчинявшихся строгой иерархии. Скажем, только одной помощнице дозволялось стирать сутану настоятеля, прочим — лишь сутану викария. Мать не роптала. Ей стукнуло всего тридцать восемь, и она влилась в коллектив, в котором многие дамы были лет на пятнадцать старше. Она понимала, что со временем всех их одну за другой проводит. И не ошиблась: ко дню своей смерти числилась самой главной.
Разумеется, среди волонтеров были и мужчины, но Господь запрещал им пачкаться черной работой. Нет, на воскресных службах, когда собиралось приличное число свидетелей их святости, они зачитывали из Библии. Или ассистировали на причастии — с участливой миной предлагали отведать тела Христова тем из паствы, кто опоздал занять центральные места и, сидя у боковых проходов, не мог причаститься у священника. Мужчины писали церковные бюллетени, но доставляли их женщины; мужчины организовывали церковные вечеринки, но уборкой по окончании их занимались женщины; мужчины поощряли приход на службы всей семьей, но пригляд за детьми вменялся женщинам. Так было заведено не только в мамины времена, не только в ее церкви, я сам навидался таких помощников: в нашей жизни полно устаревших несуразностей, которые никогда не изменятся.
Последнее время маме нездоровилось: прошлым летом у нее подскочило давление и она неделю пролежала в больнице, а потом в январе по дороге на почту поскользнулась на обледенелой Бремор-роуд и сильно растянула лодыжку. Она была не такая уж старая, всего шестьдесят семь, и я сильно сокрушался из-за ее преждевременного ухода, но, похоже, нашей семье предначертано покидать этот мир молодыми.
О ее кончине я узнал в субботу, когда в церкви Теренурского колледжа служил утреннюю мессу. На десятичасовую службу народу являлось прилично, человек шестьдесят всех возрастов, но всем им не терпелось в полчаса развязаться с молитвами и бежать по своим делам. Читая анафору, я поднял взгляд на паству и запнулся, потому что на задней скамье увидел своего зятя Кристиана. За все это время в церкви он был три раза — на своем венчании и крещениях детей. Значит, что-то случилось. Несчастье с Ханной? Нет, тогда он был бы с ней, кого-нибудь прислав за мной. Мама опять упала и сестра с ней в больнице? К вящей радости прихожан, я в двадцать минут расправился со службой и поманил зятя.