— Я всё время занят чем-то, я всё время то там, то сям, я всё время для всех: для Лидки, для Софочки, для Аркаши, для Надежды, для Тони… а когда же я для себя? Вообще, что я такое? Для чего?
— Лёш, Лёха, очнись, вспомни, у тебя скоро будет ребёнок, скоро свадьба… Это как раз и что ты такое, и для чего ты.
— Не режь меня, не режь! — вдруг криком воскликнул Алексей. — Это опять же оттуда. Это Надьке надо свадьбу, ребёнка, но не мне! Я к этому не готов. Я боюсь этого.
— Я этого боюсь. Это опять же помимо меня и моей воли.
— А в чём твоя воля?
— Я не знаю, я как трава: подул ветер, и я склонился в эту сторону. Подул он в другую, и я за ним… А где моя жизнь?
Что ж ты с Надькой-то так? Что не остановился, когда можно было?
— А кто обозначит тот момент? Откуда ж знать, раз всё впервой. У меня-то любопытство быстро кончилось, а для неё будто тайное открылось, сокровенное, в чём вечный её смысл. В чём истинная жизнь заключена.
— Так — так оно и есть, наверное. Истинная жизнь девиц, верно, в теле сперва, а потом уже и душа открывается. Когда она женщина уже… Ты вешаться больше не будешь?
— Сейчас — нет.
— Ну и слава Богу. Это же мерзко. Как вспомню наших жирных тараканов, которые живут у мусоропровода… Фу! Мерзко. Ты представь. Ты висишь там, а они ходят по тебе, а? Жирные. Большие, — сказал Проворов и передёрнул плечами.
— Ты представь, — сказал он, — минута отчаяния, безысходность, верёвка на трубе, вывалившийся язык, и столько хорошего, что могло бы ещё произойти, уже никогда не произойдёт. Оно произойдёт со мной, с Аркадием, Серёжкой Казаковым, но уже не с тобой, и ты даже никогда не узнаешь об этом, хорошем, которого вдруг лишил себя.
— А вдруг хорошего не будет?
— Будет. Обязательно. Будет, — сказал Проворов.
— Будет ли? Я смотрю вперёд и безысходность вижу, и бессмысленность этого мероприятия, — сказал Алексей и пальцем ткнул себя в грудь, показывая, что он называет мероприятием.
— Знаешь, я это никому не рассказывал. И больше никому не скажу, но просто хочу вывести твой взгляд за грань того, что видишь ты сегодня. Весной у Жени со Светкой свадьба была. Помнишь? Женька наряженный суетится, весь камильфотый, в бабочке… и вдруг исчез. Светка жениха ждёт, а его нет. Его в это время Валера Балакин из петли вытаскивает.
— Что?..
— Истерия. Ему потом вместо бабочки нашейный платок подвязали, чтобы багровый след скрыть, лицо напудрили, в порядок привели. А сейчас смотри, какая замечательная пара. Таких два красавца. И любят друг друга. Светка, кажется, с рук его не сходит, а он её кружит и кружит. На руках. А не случись Балакина и ничего хорошего уже в жизни не было, потому что жизни уже не было бы. Была бы только трагедия.
— А что у них случилось? Почему он?..
— Не знаю. И знать не хочу. Хочу знать, что они мои друзья, что им повезло, потому что они вместе и любят друг друга, что в доме их тепло, что мне хочется бывать у них, а остальное не важно. Остальное забудем. Хорошо?
Лёшка вздохнул и опечалился.
— Знаешь, какой-то иной жизни хочется, а её нет. Не приходит. Гуляет где-то, где меня не бывает. А я там бываю, где её нет… Понимаешь?
— Понимаю. Мне бы что-то умное, мудрое-мудрое тебе сказать, но я, знаешь, глуп. Я сам такой дурак, и в такую яму себя загнал, сам в такой яме!.. что не знаю, как из неё выбраться. Вот, — Проворов толкнул чистый лист перед собой, — три недели, как написал последнюю строчку и больше не могу. Что-то сломалось внутри. Вот чистый лист. Я два дня уже перед ним. Душа молчит. Я знаю, о чём сказать, но слова не складываются. И как жить? Я тугодум, мне, чтобы в тему войти, время нужно. Ничего сходу не получается. И чтобы писать, мне каждый день нужно садиться к бумаге и не думать больше ни о чём, ни на что не отвлекаться. Но нужно, хоть изредка, есть. Для этого нужны деньги. Чтобы иметь деньги, нужно отвлекать голову, нужно работать, но как же тогда писать? Когда?
Лёшка уже совсем пришёл в себя, уже сошла мертвенная зелень с лица, и волосы оправились, приобрели живой свой блеск.
— Я не знаю, куда деть себя, — сказал Проворов.
— Подскажи, — вдруг обратился он к Лёшке.
Тот недоуменно поднял на него глаза, и в них была полная растерянность, потому что его вынули из его собственных переживаний к какой-то деятельности, хотят услышать от него спасительную мысль, ответ на вопрос извечный: как жить? Как будто за кого-то можно этот вопрос решить. С самим собой бы разобраться!.. Но вдруг блеснули Лёшкины глаза:
— Послушай, — сказал он, Серёжка Казаков!.. Он же звал тебя к себе.
— Когда? Когда звал?
— Послушай, тут история не совсем опрятная… Тонечка в Серёжку, как кошка, влюблена. Она увидела в ящике письмо от него к тебе и стащила. Так уж ей хотелось от Сергея весточку иметь. Он там пишет, что знает уже, что ты вылетел из института, и зовёт к себе, в Якутию. Ему там большие деньги платят. Он рублей четыреста получает. Поезжай к нему. За год заработаешь столько, что потом на целый год сиденья за бумагой хватит, а? Как тебе идея?
Проворову идея показалась ни так ни сяк, но это уже была деятельность. Об этом можно было думать, и он думать стал, но это было совсем не так, как раньше, когда жили в нём мелодии его мычалок, когда мысль отправлялась в полёт и приносила счастье открытий. Теперь мысль стала тяжёлой и приносила ощущение усталости.
Якутия занимает седьмую часть Советского Союза. Плотность населения (по разным источникам) составляет от пяти до семи человек на сто квадратных километров. Огромная территория, на которой можно не то что затеряться, можно потеряться, можно исчезнуть, как в Бермудском треугольнике. И ищи — не ищи — никаких следов от тебя не останется. Там, в Верхневилюйске отбывал свою ссылку пламенный наш революционер, который позвал свою Родину к топору… Там, в Верхневилюйском районе, в посёлке Намцы работал учителем русского языка и литературы милый друг наш Серёжа Казаков, которого послали так далеко по распределению по окончании института.
Когда-то, когда-то давным-давно, в какой-то иной, в какой-то не моей, кажется уже, жизни, я проходил педагогическую практику в школе. Был урок литературы. Старший (десятый?) класс. Тема урока «Александр Блок». Над доской его портрет. На задней парте преподаватель-методист. Открывается дверь: «Можно?» На пороге Серёжка, копия Блока. Только не в приличном костюме и с галстуком-бабочкой, а в свитере, и лицо его несколько рыхловатое, а во рту справа золотая фикса. Он сел рядом с преподавателем-методистом. И весь урок я видел перед собой затылки школьников. Это они изучали живого Александра Блока. Сережке я простил эту мелкую его пакость: он был юн ещё, и ему так хотелось похулиганить. И он хулиганил.
А Проворов решился. Конечно, в подсказке Алексея не было ни капли здравого смысла, но делать-то что-то нужно было, нужно было сдвигаться, выползать из этой ямы, в которую он сам себя загнал… И он решился поверить, что Якутия для него — это цель. Временная… Это была, впрочем, не цель, а якобы цель, которая вносила в его поступки хотя бы видимость здравого смысла. Хотя… хотя он и понимал, что всё это сплошной абсурд. Бред сивой кобылы.
Якобы цель звучала примерно так: я книжный человек, и чтобы писать настоящую литературу, мне надо погрузиться внутрь жизни, узнать её изнутри, прожить её честной трудовой жизнью.
— Дед, ты, как Джек Лондон будешь, — сказал Алексей Давыденков.
— Ты напишешь героическую жизнь Старка… или Страка?.. — сказал он неуверенно.
— Может Чарли? Или Ситки?.. Нет, кажется, Ситки Чарли, — сказал Проворов, но вот ведь беда, он заранее знал всю бессмысленность своего этого предприятия. Это была очередная его глупость. Сколько ещё будет у него впереди?!. Да и будет ли? Может он просто исчезнет на этих невозможно-огромных пространствах Якутии, и не только друзья, он сам не сможет вспомнить уже никогда о собственном своём существовании. Которое было. Когда-то.
Когда-то было.
Юра Гаврилин неуверенно одобрил его, и Женя со Светой одобрили это его решение, и он стал собираться.
На билет до Верхневилюйска нужно было сто двенадцать рублей, и их надо было заработать.
О, спаситель наш, Ленхолодильник, сколько голодных студенческих тел ты откормил, скольким ты дал возможность жить и учиться!.. Если бы у меня был хотя бы маленький поэтический талантец, а не такой, как у Алексея или Бори Гершковича, я тогда сложил бы тебе оду! Что оду? — я сложил бы о тебе в благодарность гимн, гимн питерских студентов. Я знаю, тебя вспоминают твои служители и питомцы по всей России, что в России? Теперь твои питомцы разбросаны по всему зримому миру. Хвала тебе, о холодильник моей души, мой кормилец!
Бригады наёмных грузчиков набирались по утрам. И, главное, нужно было в бригаду попасть. В первый раз. Потом, когда тебя уже знали, тебя отмечали сразу, тебя подзывали, а то и сразу выкрикивали в составе бригады. За смену оплата была стандартная: пять рулей. Но на Ленхолодильник можно было уходить и на смену, и на сутки, и на неделю. Я знал одного человека, который не помнил, когда пришёл сюда. Деньги платили по четвергам, в этот день после обеда у кассы собиралась огромная очередь, но, если ты постоянно служишь холодильнику, тебя не забудут товарищи твои, тебя окликнут, впустят без очереди: ты свой. Главное: не забудь взять с собой хотя бы буханку хлеба. Если идешь на день. Потому что масло, если нет хлеба, не на что намазать, яички куриные тоже не наешь без хлеба, а что делать с сельдью, бочки с которой так часто разбиваются при транспортировке. Тех, кто часто бывает здесь, к обеду оповещают: «Сегодня будет рубец». И у тебя, и у оповещающего сразу заплывают от предвкушения этого грядущего рубца, глаза… нет — глазки! Что за удовольствие, что за удовольствие корчить эти рожи, изображая сладостную слюну, которая томительно течёт во рту, только из-за того, что ты признан своим, что ты избранный. И потом, в кочегарке, где готовится этот вожделенный рубец, ты, как и все, в томлении… Сам я никогда ничего не ощущал, кроме чувства причастности к братству служителей на трудовых полях Ленхолодильника. Может оттого, что я не гурман. Как-то я во вполне приличном ресторане заказал этот, такой вожделенный когда-то рубец, но и тут, в великолепном исполнении, он не представился мне чем-то замечательным. Так — еда.