2
В Сверловске мело и мелькало, стирая из виду дома и троллейбусы. Окна на Восточной улице светились призрачно и тускло. Как она меня встретит? Как мне разговаривать с ней? Ее предупредили о моем появлении?
Четвертый этаж. Нажав на кнопку, мы услышали кудахчущий хохот звонка, затихающий где-то в недрах квартиры. Дверь распахнулась. На пороге стояла бледная брюнетка с коротким каре, в лице ее было нечто овечье. Следом из темноты обозначился маленький лысоватый мужчина в голубой майке. Мужчина посмотрел на нас так, точно выражением лица хотел нас убить или хотя бы сделать инвалидами.
– Здравствуйте, Виктор Аверьянович! – по-гусарски бойко гаркнул Коля.
Мужчина что-то ответил, точнее, губы его двинулись встревоженными улитками, не образовав ни малейшего звука.
– Паап, иди! – сказала девушка, не поворачиваясь.
Поздоровался и я. Ни девушка, ни ее папаша мне категорически не понравились. Интересно, пришла хотя бы Ленка? На мое приветствие Шканцев-отец не ответил даже движением губ. Он повернулся и неуверенно провалился в какую-то дверь, на мгновение зевнувшую красноватым светом.
– Знакомьтесь. Это Михаил Нагельберг, живописный поэт, – сказал Коля.
– Заткнись, скотина! – предложил я.
– О! Наслышана, наслышана. Ольга. Ну, кавалерия, спешивайтесь.
– А где стойло для моего бородатого рысака, хозяйка? – спросил я, глядя на Сычикова.
– Может, перенесете свой турнир в залу? – посоветовала Ольга. Голос у нее был немного простужен.
Не хотелось разуваться при ней. Такие сапоги – вечно носок сползает до самых пальцев, приходится задирать штанину, подтягивать.
– Николай Николаевич! Прошу вас, вы постарше, разоблачайтесь, а я уж следом. Оля! Заберите его отсюда, он не дает мне сосредоточиться.
Коля поскидал свои собачьи унты и бросился в комнату, в свежую волну приветственных криков. А Ольга не ушла и пошагово проследила все ухищрения с сапогами-штанинами-носками под мое мысленное чертыхание.
В большой светлой комнате было человек восемь, причем середина комнаты была пуста, все сидели вдоль стен. Какая-то девушка в меховой шапке, высокий атлет с прической «финский домик», пара подружек печального филологического образа, некоторый строгий вундеркинд, изнемогавший от жары в своих рыжих усах. И Ленка.
Тем временем Коля уже вытаскивал из сумки наш общий подарок – черную индийскую вазочку в узоре из грубых насечек. Ваза была обернута в тряпицу, на которой Колиным почерком нацарапано:
Живет в сей вазе некий дух.
Когда твой муж объестся груш,
Дух даст ему, конечно, в ух —
и будет прав...
Ольга зачитала посвящение вслух с приподнятой бровью.
– И в эту минуту Костян огребает в ухо, – захохотал «финский домик» и отсалютовал бокалом.
– Аминь, – ответила Ольга, усевшись в кресло с вазочкой в обнимку.
– Что, уже? – неискренне ужаснулся Коля.
– Две недели как.
Оказалось, Ольга только что развелась с мужем. Чувствовалось, что сейчас ей очень важно показать всем нам: ничего страшного не случилось, смешон брак, смешон развод, и только дружба чего-то стоит в этом мире.
Как здесь оказалась Кохановская? С кем она? С «финским домиком»? С рыжеусым?
– О, пгивет! – радостно сказала мне Ленка, но не встала с дивана, а места рядом с ней не было.
– Вы что, знакомы? – удивилась Ольга.
– Учились в одной школе, – опередила меня Кохановская.
Ну конечно! Она не хотела, чтобы кто-то, с кем она сюда явилась, знал о наших прежних отношениях. Стоп! Прежних? Как это «прежних»? Яд оскорбленной гордости леденел в жилах. Полторы сотни километров я ехал к воротам преисподней, и теперь вихри-враждебные-черти-нетопыри черными флагами хлопотали над моей головой. «И зачем эта девушка сидит в своей дурацкой меховой шапке, когда в квартире так натоплено!»
С этой секунды все в комнате, включая Колю, стали казаться очень странными типами. Ольга, например, разговаривала, как Д'Артаньян. Вставляла там и здесь «сударь», «доброе бургундское», «предлагаю тост за старые раны», «я подстрелю вас, как вальдшнепа». Две филологини спорили с рыжеусым отроком, может ли причастие служить эпитетом, причем так волновались, точно в случае проигрыша отправлялись сразу на гильотину. Ленка подло и демонстративно хихикала с атлетом, а Коля пытался приобнять девицу в меховой шапке. И не было бы ничего странного в этом приставании к девице, пусть и ненормальной, если бы в Тайгуле у Коли не было молодой жены.
Девица в шапке (звали ее Снежана) требовала, чтобы Коля приносил яблоки, ел их, а ей отдавал семечки. Семечки от съеденных яблок она и грызла весь вечер, запивая шампанским. С каждым бокалом глаза у нее делались все более красивыми, а нелепое поведение – все более интригующим. Снежана была странной естественно и обдуманно. Эта странность, видимо, продукт длительной заботливой селекции, была таинственна и завораживающа, как вуалехвост.
Потом выключили верхний свет и поставили пластинку. Начались танцы.
* * *
Почему во время танцев я так неприкаян? Почему именно балы выманивают из норы мое одиночество? Почему ни в лесу, ни у озера, ни в классе, ни на работе, ни в толпе незнакомых людей я не чувствую отчуждения так, как с началом танцев? И это не страдание, не мука, а может, это желанная мука – может, ради такого я и хожу в гости.
Танцевали в обнимку филологические девочки, танцевала Ольга с рыжеусым математиком, танцевал финский супер-домик с Ленкой Кохановской, танцевал и Коля Сычиков с любительницой яблочных семечек. И только я упивался своим траурным отчуждением, забившись в угол дивана с «Чумой» Камю. Никакая сила не смогла бы сейчас отцепить меня от дивана и Камю. С горестным сарказмом глядел я на обниманцы Кохановской с суперменом и на кривляния Коли, который встал на одно колено у ног хмельной Снежаны и бил в ладоши, точно танцевал лезгинку, а не медляк «Остановите музыку».
Потом танцы надоели всем, но пластинку оставили играть, а верхний свет так и не включили. За весь вечер мы не обменялись с Кохановский и парой слов, но, не прерываясь ни на секунду, между нами шел напряженный диалог. Наши реплики состояли во взглядах куда угодно, только не друг на друга, в неприближении, в ее щебете с «финским домиком» и моем погружении в нечитаемую книгу. Все это мы говорили друг другу – хлестко, наотмашь, не боясь ранить или пораниться. Только мои ответы были слишком слабы. Может быть, именно поэтому, не выпуская «Чумы», я положил другую руку на плечо Ольге, плюхнувшейся рядом со мной после танцев. Она не стряхнула моей руки, а только сказала, не обрачиваясь:
– А что, сударь, ваш Буцефал всегда берет с места в галоп?
– Какая польза в промедлении? Наш Буцефал вперед летит. Вы ведь не против?
Конечно, Ленка не могла не заметить мой демарш и на сей раз было ясно, что эта реплика была победной. Она сидела притихшая и глядела за окно на запутавшийся в голых ветвях фонарь. «Финский домик» был затоплен алкоголем по самую трубу и сонно скособочился на стуле. День рождения закончился. Сверловчане разъезжались по квартирам и общагам. На улицах учреждалось зимнее безлюдье. Наверное, в эту минуту Кохановская в своей вязаной шапочке стояла у заднего окна троллейбуса, едущего по Малышева в сторону незамерзающей Плотники. О чем она думала? Что я наделал! Что теперь будет?
Нас с Колей оставили ночевать у Шканцевых в той самой большой комнате, в которой я только что одержал никому не нужную и меня самого убивающую победу. Смежная комната была спальней Ольги Шканцевой.
После того как Кохановская ушла, так и не взглянув в мою сторону, можно было уже не оказывать Ольге знаков внимания. Но я все же помогал вытирать бокалы на кухне, иногда проводил рукой по ее волосам. После Ленкиного ухода стало еще очевиднее, что Ольга мне не нравится. Не нравятся упрямо-овечьи глаза с незаметными ресницами, безвольные губы, не нравятся обветренные красные руки. На другой чаше весов – только черный шлем красивых волос да волнующий запах с оттенком табачного дыма. Поэтому мои прикосновения были всего лишь настырной попыткой доказать себе и Ольге, что ухаживаю я не из-за Кохановской, а просто так.
Она не уворачивалась, не отводила мою руку, но и не отвечала. Пьяненький Коля подавал восхищенные сигналы, кивал, подмигивал и показывал зачем-то большой палец. Вроде верной дорогой идете, товарищи. А ему-то какое дело, думал я с досадой.
Было начало второго, когда наконец были расстелены постели и погашены огни. Дом затих. Коля блаженствовал на диване, а я ворочался на узеньком кресле-кровати, на котором время от времени еще проваливалась подушка. Когда выключили свет, все стало меняться. Уже не думалось о Кохановской: вспоминались до одури Ольгины плечи, смурной запах, все наши нестанцованные танцы, белые и черные. Помучавшись с полчаса, я приподнялся и сел. Коля еще не спал. Или мне померещилось, будто он сказал: «Давай, Мишаил! Дорогу осилит идущий...»?