— Хочу спросить, не соизволите ли вы ответить на простой вопрос, — сказал Эдвин. — Какой сегодня день?
— День? День? — Это был рассеянный серебристый старик. — Ну да. — Полез во внутренний карман, вытащил ежедневник с примечательно немногочисленными, на взгляд Эдвина, записями. — Вряд ли это сильно поможет. С помощью этой книжечки по числу можно точно определить день недели. Полагаю, — сказал он, — среда или четверг. Не уверен. Но вполне уверен, — улыбнулся он, — что день нынче будний.
— Спасибо, — поблагодарил Эдвин. — А который час?
— Ну, — сказал священник, — к сожалению, свои часы я всегда забываю дома. Но, э-э, вижу, как я понимаю, ваши, вон там, на тумбочке возле кровати. А на них, э-э, почти шесть.
— Мои часы? — не поверил Эдвин. — Господи помилуй, как они там очутились? — Священник близко поднес часы к глазам Эдвина. Они тикали изо всех сил, точно высокомерный кот, который невозмутимо мурлычет, вернувшись домой после долгого отсутствия, равнодушный к пережитому хозяевами переполоху. Часы точно были его.
— Очутились? — эхом отозвался священник. — Ну наверно, неразумно, даже кощунственно постулировать в качестве объяснения сотворение чуда. Логичнее предположить, что вы туда сами их положили. Или вместо вас это сделал кто-то другой, не причастный божественной природе.
— Что такое «Прибой»? — спросил Эдвин.
— Прибой? Боже, сколько вопросов. Я бы сказал, это пенные волны, идущие с моря. По-моему, у Киплинга есть стихи, где прекрасно употребляется это слово. — Та-та-та-та-та-та-там, брызги пены с моря веют, та-та-та-та-та-та-там, и глупыш свободно реет. Стихи, — объяснил священник, — как вы, наверно, догадываетесь, про море. — И старчески причмокнул.
— Но еще стиральный порошок, стиральная машина или еще что-нибудь вроде того?
— Я отдаю стирать в прачечную, — довольно сухо сказал священник. — Можно полюбопытствовать, почему вы спрашиваете?
— Да просто так, — сказал Эдвин, — правда.
— Ну, рад был немного с вами побеседовать, — сказал священник. Эдвин пристально посмотрел на него, проверяя, не сидит ли он на унитазе. — Если, конечно, у вас ко мне нету других вопросов, — добродушно оговорился священник. — Простите, — добавил он, — я, разумеется, не имею в виду, будто был бы рад меньше, если б такие вопросы имелись. Мы порой пользуемся бессмысленными формулировками. Слова — ненадежная вещь.
— Как вы думаете, — медленно проговорил Эдвин, — мужчина всегда прав, оставляя жену?
— Нет, — мгновенно ответил священник. — Нас учат прощать до седмижды семидесяти раз[105]. Этим все сказано. — И с трудом ревматически встал со стула у койки. — Знаете, если хотите молебен, — смущенно сказал он, — или что-нибудь в этом роде, я с большим удовольствием… то есть буду рад…
— Вы очень любезны, — сказал Эдвин.
— По-моему, вы слегка надо мной подшутили, — с христианским всепрощением заметил священник. — Я теперь вижу на температурном графике, на самом деле Прибой — ваша собственная фамилия. Ах, ясно. Фактически, нечто вроде загадки. Ну, до свидания. Прибой, прибой, — добродушно бормотал он про себя, удаляясь.
Эдвин смог съесть небольшой обед (картофельная запеканка с мясом, к ней добавочная картошка — пюре, соте, одна печеная картофелина). И задумался, что скажет Шейле, если она, конечно, придет. Естественно, можно простить ее, но она посчитает прощение совсем неуместным, равно как и дерзким, ибо будет уверена, что прощать нечего. Возможно, фактически, это ему надо просить у нее прощения, поскольку жены, как правило, не блудят, не изменяют направо-налево, если счастливы дома. Все это уходит далеко назад, и, вероятно, в конце концов, он во всем виноват. Его нынешние намерения уже подпорчены потенциальным бременем вины. Но подобное соображение уничтожается той виной, которую она должна была — и никогда не чувствовала за собой, причиняя ему своими прегрешениями боль (а она ему причинила ужасную боль, пускай не говорит, будто он не имел права чувствовать боль). Он намерен оставить ее потому, что, оставив его в тот момент, когда была нужна ему больше всего, она совершила измену собственному пресловутому принципу: важно быть вместе, остальное никакого значения не имеет. Разумеется, разрыв с ней будет просто означать приказ убираться из его жизни. В Англии они были бездомными, их немногочисленное недвижимое имущество находилось в Моламьяйне. Эдвин был вполне уверен, что не собирается возвращаться в Моламьяйн, вполне уверен после всего происшедшего. Когда Шейла будет выброшена из будущего, придется перепланировать будущее.
Но, гадал он, действительно ли происходили все те фантастические события? Должны были произойти; они еще хранили в памяти сильный отзвук реальности. Звон аккорда КЛЕТЬ в клубе; блик света сценической рампы на отполированной трубе Рейлтона; невыдавленный угорь на верхней губе Гарри Стоуна. И прежде всего, жуткая, деловая, хрипящая нагота, подъезжающий к станции поезд, высокий, сводящий с ума, угасающий голос Шейлы. Это вполне определенно происходило. А если это было, то и прочее тоже. Однако как можно подтвердить или опровергнуть что-либо? Люди так слабо держатся за реальность, помня лишь то, что им хочется помнить. Даже самые продвинутые — Рейлтон, Часпер, Аристотель Танатос — сознательно будут умалчивать, не желая усугублять унижение упоминанием об унизительном факте.
Аристотель Танатос. Эдвин вдруг вспотел и испуганно задышал. Действительно ли он когда-нибудь знал человека с таким именем и фамилией? Он копался и шарил в памяти в поисках Аристотеля Танатоса. Можно выдумать имя подобного типа, вроде мистера Евгенида, купца из Смирны. Носит ли хоть какой-нибудь грек фамилию Танатос? Он старался придать четкость фрагментам университетской жизни, припомнить конкретные сцены, случайные встречи. Ценой расколовшейся головы вроде бы удалось увидеть на картинке самого себя с тремя-четырьмя другими молодыми людьми в пивной через дорогу от Мужского Союза, серьезно что-то обсуждавшими. Возможно, эстетику или падение Франции, грядущий призыв в армию или точное определение специального термина, природу барокко или еще что-нибудь. Он вроде бы видел на самом краю пухлого смуглого человека, более зрелого, чем его компаньоны. Эдвин вгляделся получше и выяснил: это студент-египтянин, изучающий технологию, по имени Хамид. Аристотель Танатос. Не встречался ли он с кем-то таким в Америке, обучаясь в аспирантуре? В Америке можно услышать подобное имя. Он увидел мужчину, говорившего на новогреческом, который шаркал по палате в халате и в шлепанцах, пускал слюни, притворялся доктором, неуклюже кивая над температурными графиками. И окликнул его:
— Эй!
Мужчина быстро подошел, неловко натыкаясь на кресла-каталки, вцепился в спинку кровати.
— Имя, — сказал Эдвин. — Как вас зовут? — Вспомнились крохи греческого из прошлого. — Кирие. Онома[106].
— Джонни, — с готовностью брызнул мужчина слюной. — Джонни Дикикоропулос. С Кипра. Ни черта нет хорошего в турках.
— Бывает такое онома: Танатос? — спросил Эдвин. Киприот мигом заплакал.
— Черт возьми, — сердито сказал Эдвин. — Я говорю совсем не про смерть, не говорю, будто вы умираете. Бывает такое имя: Танатос? Есть у вас какие-нибудь знакомые греки с такой фамилией? Мистер Танатос. Мистер Танатос. Очнись, чтоб тебя разразило. — Но киприот продолжал бормотать. Раздались крики, стыдно обижать несчастного хмыря только за то, что бедняга — чертов иностранец, нельзя этого допускать.
— Вы, — сказала дежурная по палате сестра, — получите успокоительное. Мы не разрешим одному пациенту взбудоражить всю палату. Вы чересчур живой, вот что.
— Но, — сказал Эдвин, — ко мне должны прийти. Жена.
— К вам никаких посетителей. Вы еще не готовы к визитам, пока так ведете себя. Я вас сейчас ширмами загорожу. — Это была свирепая тощая женщина в очках в старомодной оправе.
— Но я должен увидеть жену, — твердил Эдвин.
— Вы увидите свою жену в надлежащее время. Только не сегодня. — И подкатила скрипевшие ширмы, отгородив Эдвина от живого больного мира. — Хватит времени повидаться с женой, когда поправитесь.
— Ну, — сказала Шейла, — кажется, ты теперь в полном порядке. Знаешь, все о тебе беспокоились. — Они сидела, темная красотка, в широкой черной юбке, в меловом свитере, меховая шубка на плечах. Было это следующим вечером. Эдвин чувствовал себя отдохнувшим; казалось, все будет хорошо. И разнообразные целебные силы слились в настроение всепрощения. Он простил себя. Простил несколько прошлых дней и все более дальнее прошлое. Простил Шейлу, но это оставалось секретом, известием, перешедшим от него к нему.
— Почему все беспокоились? — спросил он, беря Шейлу за руку. Рука была холодная, но и осенний вечер холодный, стучал в окно, выкрикивая свою боль.