Нейт с трудом удержался от вздоха. Начал все это? Ясно же, что начинали оба. Каждый приложил руку.
– Я старался.
– Неужели? Ты хоть раз задумывался, пусть даже на три минуты, в чем проблема и можешь ли ты сделать хоть что-то, чтобы исправить ситуацию? Такое впечатление, что тебе и терять нечего, как будто ты… посторонний и тебе все равно.
И зачем ему все это слушать? В миллионный раз. Одна и та же тема, с небольшими вариациями…
– У тебя всегда была твоя книга, – продолжала Ханна. – Что бы ни случалось между нами, на тебе это никак не отражалось, потому что самое главное – выход твоей книги. С ней соревноваться трудно.
– Хочешь сказать, это плохо? Что я думаю о своей книге?
– Нет! Конечно, нет. Я только хочу сказать, что был такой вот дисбаланс. И знать, что этот дисбаланс не в твою пользу, не очень приятно.
Может, стоит сказать, что ей следовало бы побольше думать о своей книге? Или это прозвучит слишком покровительственно? Бывает, что сохранить мотивацию нелегко – он знал по себе, – особенно, когда ты несчастен. Но он знал и кое-что еще – останавливаться, опускать руки нельзя. Надо пробиваться. Он пробился. Он работал над книгой даже в те дни, когда этого хотелось меньше всего.
Нет, лучше ничего не говорить.
За голыми деревьями виднелись палатки фермерского рынка, появлявшиеся в парке каждую неделю. В этот мрачный, серый день рынок напоминал какую-нибудь унылую восточноевропейскую деревню. Оттуда, от вытянувшихся в ряд и работающих на холостом ходу грузовиков, привозивших продукты и рабочих, доносился запах дизельного топлива. Нейту вспомнились хмурые воскресенья, когда он, еще ребенок, возвращался с родителями после посещения родственников в Нью-Джерси или румынских друзей, живших в пригороде Вашингтона. Сидя сзади, он смотрел в окно на бурые, безрадостные пейзажи, придавленный грустью, вызванной одновременно всем и ничем, общим ощущением жизни как чего-то гнетущего, пустынного, беспросветного…
В ближайшем будущем его ждало одиночество. Он вспомнил тот вечер, когда они с Марком познакомились с Карой, то ощущение пустоты, что придавило его, когда он представил жизнь одиночки – с нескончаемым, беспрестанным флиртом и сопутствующими ему одиночеством и цинизмом.
– Иногда мне кажется, что я потерял что-то. Способность быть с другим человеком. Что-то такое, что было когда-то, – Нейт безрадостно рассмеялся. – Сказать по правде, мне чертовски хреново.
Ханна недоверчиво посмотрела на него:
– Даже не знаю, что на это сказать. А что ты хочешь услышать?
Ее тон царапнул Нейта.
– Неважно. Мне жаль себя. Это глупо.
Ханна закрыла глаза. А когда открыла, заговорила медленно:
– Мне кажется, тебе хочется думать, что твои чувства по-настоящему глубоки, как что-то серьезное, экзистенциальное. Но, по-моему, ничего особенного тут нет, все банально и избито. Есть парень, которому женщина интересна лишь до того момента, пока до него не доходит, что он ее подцепил. Он хочет лишь того, что невозможно получить. Везде одно и то же – страдания безмозглых болванов.
– Господи! Если ты намерена…
– Извини. Я резка, но ты уж потерпи. Если то, что ты говоришь, правда, если у тебя действительно какая-то проблема, то мне очень жаль. Я не могу просто сидеть и утешать тебя. Это почти то же самое, как если бы грабитель просил жертву посочувствовать ему из-за неконтролируемой тяги грабить, – она посмотрела, щурясь, в бледное небо. – Дай мне несколько лет, пока ты не окажешься на смертном одре, или что-то в этом роде.
Нейт невольно хмыкнул. И Ханна тоже. Глаза их встретились, и она улыбнулась – открыто и искренне, как старому боевому товарищу.
Он точно знал, что придет время, когда ему станет плохо и одиноко и больше всего будет недоставать общества Ханны, ее ума, тепла, чувства юмора, способности понять его. И тогда, вернувшись в пустую квартиру, он пожалеет об этом дне. Но он знал также, что во все другие вечера – скажем, сорок девять из пятидесяти, когда ему не будет так плохо, – он будет рад, что освободился от тяжелого бремени. От этой мысли ему снова сделалось не по себе.
– Знаю, во многом вина на мне. – Нейт грустно улыбнулся. – Серьезно.
– Старая песня: ах я бедный, несчастный… Какая ж я дурочка. Самое досадное – ты весь такой благородный, но только мне от этого ровным счетом ничего.
Он удивился, расслышав уже знакомые нотки горечи. Каждый раз, когда они, как ему казалось, оставляли упреки позади, она снова начинала злиться. И, похоже, конца и края этому не видно. А еще он проголодался – на завтрак толком и не поел – и начал замерзать.
– Думаю, нам пора.
Ханна отвернулась и кивнула. Волна рыжеватых волос взметнулась и опала.
– Да.
Нейт сделал вид, что не заметил, как она вытерла щеку тыльной стороной ладони. На мгновение в нем всколыхнулось негодование.
Она и теперь пыталась манипулировать им!
С этой дамой – виной – Нейта связывали давние интимные отношения.
Он чувствовал себя виноватым, когда проходил мимо обитавшего в их квартале бездомного, средних лет мужчины в очках, с тронутой сединой шевелюрой-афро, певучий рефрен которого – «Не поделишься долларом, брат?» – преследовал его эхом, как эффект на данс-ремиксе. Он чувствовал себя виноватым, когда в офисном здании на Манхеттене видел возившего шваброй пожилого вахтера со скрипучими суставами и сползшим на воротник подбородком. Чувство вины подавало голос, когда какой-нибудь официант в ресторане – латинос с пустым лицом или азиат – наливал воды в его стакан. Он представлял, каково это, отработать десяти– или двенадцатичасовую смену и вернуться в убогую квартирку, которую делишь с дюжиной других, таких же, как ты. Оно, это чувство, просыпалось в сабвее, когда, по мере того как поезд углублялся в Бруклин, белых в вагоне становилось все меньше, а оставались почти исключительно черные. Черные и уставшие. Те, кто постоянно перерабатывал и недополучал. Он чувствовал себя виноватым, когда, подгоняемый обстоятельствами, поднимался ранним зимним утром и, спеша по продуваемым ветром улицам, видел торговцев-азиатов, устанавливающих свои кофейные тележки и дышащих на замерзшие пальцы. А он? Что такого сделал он, чтобы заслужить более легкую, по крайней мере, в сравнении с ними, судьбу?
Интеллект достался ему от рождения. По счастливой случайности. Как другим достается красота. Сказать, что он вкалывал, не разгибая спины, было бы преувеличением. Примерно таким же, как если бы, получив хороший нож, ты заточил его и начистил – замечательно, конечно, что ты так постарался, но ведь нож тебе кто-то дал! И так не только с интеллектом. Ему становилось не по себе каждый раз, когда он думал о своих предках, дедушках и бабушках, живших в Восточной Европе, – местечках, погромах и вещах еще более страшных.
В таком контексте мелкие романтические разочарования привилегированных одиноких женщин в Нью-Йорке просто не заслуживали внимания. Однако уже на следующий после разрыва с Ханной день Нейта догнало давящее чувство вины.
В парке его как будто накрыло густое облако раздражения, из-за которого он ничего не видел и не понимал, и которое позволяло оправдать любое поведение. Тогда ему казалось, что он вел себя вполне достойно и что в стремлении вывернуться из силков, таких мягких и таких стесняющих, он мог бы быть жестче и беспощаднее. В последние два-три месяца в их с Ханной отношениях случались ситуации, когда он едва ли не героическим усилием удерживался от того, чтобы не высказать откровенно все, что об этом думает. И вчера, за бранчем, и после мелькали моменты столь колючие и острые, что его выдержка на протяжении всей прощальной сцены была едва ли не демонстрацией благородства. Он не сказал «хватит», не встал и ушел, как поступили бы на его месте многие другие. Многие другие посоветовали бы ей остыть, имея в виду, что у нее не в порядке с головой.
Но уже сегодня, бродя бесцельно по квартире, таскаясь из комнаты в комнату, Нейт не ощущал вчерашнего пыла. Он чувствовал себя виноватым. Виноватым по многим разным пунктам. Например, в том, что заглядывался на ту женщину в ресторане. В том, как вел себя вообще.
И еще кое-что сбивало с толку. Не раз и не два, когда их отношения ухудшались, когда они начали портиться, он, после того как раздражение проходило, испытывал сожаление. Он всегда думал, что, позлившись, когда в голове прояснялось, мог оценивать ситуацию беспристрастно, видеть ее в истинном свете. Теперь же все выглядело так, словно он постоянно пребывал в состоянии фуги, переходя от одного настроения к другому и не успевая даже подумать о том, чем вызвано это беспрестанное колебание туда-сюда.
Он просто избегал Ханну.
Накануне, в парке, когда Ханна обвинила его в том, что он не пытался ничего сделать, он счел ее упреки безосновательными, но теперь спрашивал себя, а не подстроил ли все сам – решил, что она не нужна ему больше, и обставил дело так, чтобы она оправдала его слабеющий интерес к ней. Потому что знал – конечно, знал, не дурак же, – что ее сомнения и опасения – это в том числе, если не целиком и полностью, следствие его поведения. И, разумеется, ее тревоги и беспокойства (Ты злишься? Позволь, пожалуйста, приготовить тебе завтрак?) только усугубляли ситуацию, действуя ему на нервы. Но в том-то и дело, что вести себя по-другому он не мог. Поступая не лучшим образом – дуясь, обрывая ее, пялясь на ту женщину, – он лишь повиновался некоему неодолимому импульсу. А ведь когда-то она ему нравилась, и даже очень…