— Смотрите, как мать наша разнарядилась сегодня!
Аня стояла в передней у зеркала. Подняв обе руки к голове, закалывала шпилькой волосы. Спросила спокойно:
— Как же это я особенно разнарядилась?
Вообще-то, правда, все это Аня надевала не раз. Белый шерстяной свитер (он ей особенно идет), черная юбка джерси, белые короткие сапожки. Но так все сидит на ней, такая она сегодня в этом во всем! И глаза блестят по-особенному. Или он свою жену раньше не разглядел? Что-то ревнивое шевельнулось в душе. Оттого, наверно, и пошутил глупо:
— Враги человеку домашние его.
Аня взяла пушок из пудреницы, подула и сквозь облачко пудры в зеркало внимательно посмотрела на него.
— Вот правильно: ты — человек, мы — «домашние его». И детям есть что послушать.
А Машенька сзади поправляла на матери свитер: это ее мама, самая красивая. И Митя рядом стоял гордый, только что в ладоши не хлопал: он любит, когда родители оденутся и вместе идут куда-нибудь, любит оставаться старшим с сестрой. Они двое — это тоже она. Их глазенки на нее светят, всю ее освещают.
— Вы как на праздник, — сказал Митя.
— На праздник, сыночек. На самый настоящий праздник. Вот с таким хмурым отцом.
Но мне он все равно настроения не испортит.
И не глядя Аня сунула руки в рукава пальто, которое Андрей держал.
Мастерская Борькина была в старом — лет двести, если не больше, — осевшем деревянном доме. Когда-то и улицу эту, и переулки, и дворы заселял ремесленный люд и мелкое купечество. Они и поставили все эти дома, теперь уже покосившиеся.
А строили их из брошенных барж. С верховьев пригоняли баржи с товаром, тянуть бечевой пустые против течения было дорого, и нередко бросали их здесь, баржи, плоты. Из них-то и построились дома, пережившие своих хозяев. Под окнами во дворах — палисадники, земля, удобренная многими поколениями, черная, жирная, вся проросла сиренью: старые кусты отмирают, новые ростки сами прут из земли.
Когда сносили один такой дом, из-под фундамента зачерпнул экскаватор корчажку, и вместе с черепками, с глиной посыпались в кузов самосвала золотые и серебряные монеты. С тех пор стали искать тут клады. Едва из развалюх переселят жильцов в новый дом, а уже взломаны крашеные деревянные полы, расковыряны печи: ищут, что купцом зарыто.
Вот в таком доме, который ждал сноса, в углу двора помещалась Борькина мастерская. Может, и был когда-то порожек у входа — вроде бы все же ощущается камень под ногой, — но врос давно, дверь наружная едва не чертит по земле.
Внутри все перекошено, пол покатый к одной стене, из зеркала печи половина кафеля повывалилась: старинный, крупный кафель, весь в мелких трещинах. Но окна высокие, свету днем много.
Они и дверь еще не раскрыли, а Борька уже стоял в сенях. Был он не в обычных своих парусиновых брюках, рабочей куртке с засученными рукавами, а во всем параде: костюм, рубашка, галстук повязан.
— У тебя народ? — негромко спросила Аня, глянув вглубь, где дверь в мастерскую была закрыта.
— Никого!
Это он их двоих ждал в костюме и в галстуке. Борька снял с Ани пальто, повел их прежде в крошечную боковую комнатушку, где был у него топчан и низкий стол. На столе — тарелки с нарезанным сыром, холодным мясом, тарелка с красными крупными венгерскими яблоками. Раскрытая коробка конфет: вишня в шоколаде, Анины любимые.
И бутылка коньяка в центре. Все это он к их приходу и нарезал тут и расставлял.
— Так… Значит, так… — говорил Борька и был как-то суетлив. — Сначала мы все же по рюмочке возьмем. Примем такой грех на душу.
Аня свободно села на топчан, покрытый шерстяным одеялом. Она одна сидела, пусть за ней одной ухаживают. Борька откупоривал бутылку. Был он абсолютно трезв и выбрит.
Аня снизу смотрела на него.
— Зачем сейчас, Боря?
— Дай ты нам. Аннушка, хоть перед тобой гусарами побыть. Чтоб с весельем и отвагой!
Она видела, он страшится того момента, когда поведет их в мастерскую, трусливо оттягивает его. Непривычно было видеть Борьку таким.
Аня не вставая забрала у него бутылку.
— Гусар… Повесь сначала мое пальто с весельем и отвагой. Или положи куда-нибудь.
Тут только и заметил Борис, что пальто все так же у него на руке; с ним в обнимку он открывал коньяк.
Аня и сама что-то начинала волноваться, на него глядя. И когда он опять взялся за бутылку, рассердилась:
— Перестань. Ведь не будем сейчас.
— Да? Ну ладно! — сразу согласился Борька. — Тогда я вот что: я все же несколько слов скажу. Ну, в общем, это не то чтобы закончено совсем. Нет! Но… сам не пойму. Чувствую только — начинаю портить. В общем, поглядите. Поглядите в самых общих чертах…
И пошел вперед, быстро раскрыл дверь в мастерскую. Но сам не глянул туда. В тот момент, когда они входили, засуетился, вернулся, начал искать сигареты на столе.
Закурил. Сел.
Все было в нем напряжено. И чем дольше длилась там тишина, тем труднее становилось ждать. Затяжка за затяжкой он докуривал сигарету и морщился, как будто на больной зуб себе давил.
Не усидев долго, пошел туда. Тихо ступал на половицы, которые не скрипнут под ногой.
Они не слышали, как он встал в дверях. А он быстро, испуганно схватил выражения их лиц. У Ани в глазах были слезы. И в тот момент, когда он увидел их, ему обожгло глаза, и толстые губы его задрожали.
Здесь стоял великий человек, великий и счастливый. За миг такого счастья все простится. И все готов он претерпеть вновь и вновь, сколько бы ни пришлось ему идти тем же путем.
То, что они видели, каждому из них говорило свое. На камне сидела военная девушка. В шинели, жесткие рукава длинны и подвернуты, пилотка, снятая с головы, повисла в руке. И такая долгая, не дня одного, не одного месяца, усталость лежала на ней, что она и втянулась и привыкла. Но сквозь нее, сквозь все, что впереди ждало, вглядывалась она без улыбки в даль, а в самой глубине ее глаз жила нечаянная радость: дайте отоспаться — и вновь оживет.
Ни поля этого не было — осеннего или весеннего? — ни того, что видит она впереди, а все видно, все здесь. Сапоги ее почти что по щиколотки ушли в грязь — столько ими пройдено по этой войне, где одним мужчинам оказалось не справиться. И больно было на нее смотреть. И гордо. И что все мужские подвиги перед ней, заморенной такой и святой.
А на Андрея из глаз ее, от усталости суровых, Аня смотрела. Так увидеть, так понять мог только тот, кто любил. И любил в Ане то же, что и он сам: правдивую ее душу. Она-то и светилась из глаз. Вот ведь через все прошла, а ни грязь, ничто к ней не пристало. Чище мы чистого!
И Аня смотрела на серую, из камня высеченную военную девушку в шинели. И прощалась. Она прощалась с тем, что так долго, как воздух, окружало ее.
Какие-то подавленные сидели они потом. А Борька, ошпаренный радостью, разливал коньяк, проливал мимо рюмок.
— Ребята, вы ж мои самые дорогие! Аннушка, родная моя! — Он схватил ее руку, поцеловал, прижал к своему лицу. — Андрюха! Давайте!
И ждал их слов, жаждал и стыдился.
— Да, черт возьми, в конце-то концов давайте упьемся!
И, вытащив другую бутылку из-под стола, срывал с нее металлическую пробку-«бескозырку».
Выпили по рюмке. Мужчины вдвоем еще по рюмке выпили. Но не пилось что-то.
Пустыми глазами глядя перед собой, Андрей ронял только:
— Да-а, Боря… Черт тебя знает… Да-а…
Чувствовал он себя придавленным, оттого и в глаза трудно было взглянуть.
Была, наверное, уже вторая половина ночи, когда Аня проснулась, услышав, как кто-то ходит. Андрея рядом не было.
— Ты что? Куда ты?
Он обернулся от двери:
— Спи. Курить пошел.
Ей очень хотелось спать, и она заснула. Но вдруг проснулась совсем. Его не было.
Не было и не было. Уже тревожась и сердясь, Аня надела халат.
Он сидел на кухне на низенькой табуретке. Горела одна прикрученная конфорка, синие зубчики газового пламени.
— Ты что, с ума сошел? Зачем ты газ жжешь среди ночи?
Он коротко взглянул на нее. Непривычно как-то, робко. Встал, прикурил от конфорки, сбоку потянувшись сигаретой. От синего газового пламени лицо его наклоненное было бледным, с резкими тенями скул и надбровий.
— Я знаю, я тебе испортил жизнь, — говорил Андрей. — Я не имел права.
Аня молчала. Шевелились над плитой целлофановые пакеты, взлетали над газом и все не могли отлететь.
— Ты могла бы быть счастлива. Хотя бы… с Борькой. Да… — говорил он жестко и все жестче и при этом робко взглянул на нее. — Я — никто. И права не имел.
А она все молчала и смотрела на него, еще чего-то требовала. Даже когда молодой говорил он ей, что любит, что не обещает ей легкой жизни, но любить будет верно, даже тогда она так не смотрела на него и не ждала.
— Вот помни! — Аня страшными глазами глядела на него. — Когда я буду старая, некрасивая и ты захочешь мне сказать… Помни, что ты мне сейчас говорил! — И она прижала к себе его голову. — Дурак ты мой, дурак! Нет, какой ты все-таки дурак! Дети ведь скоро взрослыми станут, а он все такой же.