Никто не произнес ни слова.
— Где те, кого вы тут держите взаперти? — сказал красивый, вызывающе выступив вперед.
— В надежном месте, — сказал Хаджи Михали. — В надежном месте и под замком.
— Мы пришли за ними, — сказал красивый.
— Могли бы так же прийти за призраком самого Метаксаса.
— Мы требуем, чтобы нам выдали этих людей.
— Они метаксисты. Они годами выжимали соки из Литтоса. Ты сам не знаешь, чего требуешь. Уходи, как я сказал тебе. Уходите все.
— Теперь уж поздно нам договариваться, Хаджи Михали, — сказал толстяк. — Мы предлагали тебе добром, ты отказался. Говорю это сейчас, чтобы все слышали.
— Скорей я стану есть свое дерьмо и пить свою мочу, чем соглашусь.
Они стояли не двигаясь: толстяк и красивый впереди, лицом к Хаджи Михали и Нису; Стоун на одном колене, у миномета, Талос и литтосиец позади него. Так они стояли, точно застыв в перерыве между действиями.
— Освободите их, — выкрикнул красивый.
— Ты себя освободи. Освободи себя, а то тебя Иоанн Метаксас держит.
— Ну? — угрожающе сказал красивый, и из складок его бурки выставился томпсоновский ручной пулемет. — Ну? — выкрикнул он. — Ну?
— Подожди, — сказал ему толстяк.
— Нечего ждать, — сказал красивый. И снова обратился к Хаджи Михали: — Ну?
Стоуна появление пулемета удивило. Он смотрел на него снизу вверх, не отводя глаз. Желтый жир смазки не был вытерт и блестел на свету. Не знают, что ли, эти греки, как его вытирать? Появление пулемета несказанно изумило Стоуна. Он не понимал, о чем шла речь. Он не видел, как лицо красивого исказили растерянность и испуг. Испуг — теперь, когда он сам довел до этого. А у Хаджи Михали глаза налились черной кровью, и в них словно плясали пьяные змеи.
— Метаксист, — холодно сказал Хаджи Михали красивому. — Собачье семя.
— Ну, — крикнул красивый опять, но уже не так резко.
Хаджи Михали посмотрел на него в упор. Оттого что угроза не сломила Хаджи Михали, красивый не знал, что ему делать дальше. Нис видел, что он выдохся, и ждал, когда вступится кто-нибудь из его спутников.
И, может быть, ничего бы не случилось, если б Стоун не вскочил вдруг на ноги и не обрушился бы на красивого, точно приземляющийся парашют.
Может быть, и не случилось бы.
Может быть, толстяк не стал бы спорить дальше и увел бы красивого из мэрии. Но Стоун не знал этого так, как знал Нис. Стоун не знал, что красивый под конец выдохся.
В нем действовал издавна выработавшийся рефлекс; увидев пулемет, услышав крик, сразу же, не дожидаясь, броситься на того, кто направил на тебя дуло оружия.
Так сделал Стоун. Но у томпсона легкий спусковой крючок, он сразу соскочил, и затрещали, догоняя друг друга, короткие захлебывающиеся очереди: так-так. И еще: так-так-так-так. И снова, в неустанном хвалебном гимне. Славься, Томпсон, творец сего.
Стоуну попало в живот и в левый желудочек сердца. Он был так близко, что пули прошили его насквозь. Они разворотили ему внутренности, подбросили его в воздух силой толчка и опрокинули навзничь, на пол деревенской мэрии, с пробитым, изуродованным животом.
Одна. Только одна пуля угодила Хаджи Михали в глаз. Она пробила отверстие, равное томпсоновской пуле. Но сила ее разрослась на лету, и, выходя, она размозжила череп. Так разрушается земная кора под действием жара, трескается, морщится, крошится в ничтожную долю секунды, со скоростью света. Хаджи Михали отбросило назад, и он без единого звука повалился на ствол миномета. Только из головы вытекало кипящее месиво, образуя лужицу на полу, и судорожно брызгала кровь.
И так они лежали оба. Так и лежали.
Рыбак литтосиец подскочил к красивому, как только раздался выстрел, подскочил и ногой ударил его по голове. И тут же вцепился в горло толстяку, сдавил его пальцами, готовый задушить. Двое других не решились бежать, и когда Нис и Талос стремительно навалились на них, они поддались с удивлением. Это было то самое удивление, которое минуту назад испытал Стоун. И только в силу защитного рефлекса они пытались отражать удары, пока их не отшвырнули в угол, как отшвыривают падаль.
А юноша Талос, Талос из Сирноса, держа пулемет Томпсона в руках, дергал и дергал спусковой крючок. Но тут случилось обычное. Защелка спускового крючка ходит легко, когда она оттянута вниз, — так, как ее держал красивый. А Талос держал ее ровно. И потому, сколько он ни дергал, выстрела не было. Не раздавалось даже щелканий. Ничего.
Красивый уже лежал без сознания, глаз у него был в крови и запух, а рыбак все бил его каблуком по голове. Толстяк ничего не мог сделать, потому что чувствовал против себя силу, которой не властен был противостоять. А остальные двое были точно парализованы тем странным удивлением.
Нис старался приподнять Стоуна. Зачем? Приподнять его. Заставить двигаться. Чтобы он встал на ноги, рыжий великан со страшным развороченным животом, весь залитый красною кровью из внутренностей, вывалившихся наружу. Рыжие волосы, совсем красные в отсветах фонаря, красные, как и кровь. Красное все. Борода. Волосы. Кровь. Весь красный великан. И внутренности разворочены, и нет широкой улыбки на лице. Только гримаса боли, которая в первую секунду исказила лицо и так и пристыла к нему. Не ударил бы собаки. Неровные зубы в окровавленном рту, струйки крови на красном лице. Стоун. Великан Стоун, великан даже еще и сейчас. Стоун, дервиш-плясун из Дикте, в кресле цирюльника, так хотел выспаться сегодня утром, так смеялся смехом человека с безмятежной душой. Красные волосы, все теперь на нем красное. До больших, неуклюжих, размокших башмаков, до коротких штанов, коротких не по мерке. И волоски красные на тыльной стороне руки.
Конец великану Стоуну.
И Нис опустил его, чтобы не видеть его мертвым. Знать, что он умер — пусть, но не видеть его вот таким, растерзанным, и неловко обмякшим, и в крови, следы которой и на нем, на Нисе. Кровь на рубашке. На рубашке Стоуна, слипшихся, грязных лохмотьях.
Конец великану Стоуну.
А рядом Хаджи Михали. Отец литтосийских рыбаков и всех антиметаксистов. Человек без возраста, который так легко отходил после вспышки и умел смеяться от души и от души обласкать, но знал и суровость и гнев. Постоянный неостывающий гнев, но только против метаксистов. И за это за все томпсоновская пуля вошла теперь ему в глаз и раскрошила череп и мозг.
Седая распушенная грива над морщинами в уголках черных глаз. А глаз один вытек, глаза нет.
Размозжена вся голова.
Такой выстрел из томпсона, на расстоянии трех ярдов. Он мог бы разнести Хаджи Михали на куски. Тело осталось нетронутым. Только голова. Но без нее ничто не могло привести тело в действие.
Он лежал скорчившись, лицом вниз, без звука, без движения, без мысли.
Без теплой грусти о джинне Сарандаки.
Без ненависти к метаксистам.
Без тревоги за Экса.
Без думы о помощи англичанам.
Без всего, что в нем было.
Одно лишь тело, которое все могло бы, но нечему было побудить его к действию, потому что голову разнесло в прах.
Томпсоновская пуля это сделала. Ее сила.
И метаксисты, которые скрывались за этой силой.
И теперь он лежит тут, спокойный, настойчивый Хаджи Михали, и на месте одного глаза, и половины носа, и бровей в голове у него страшная дыра. Волосы, слипшиеся прядями, намокают кровью, становятся красными, как у Стоуна. Красный цвет. Цвет крови. Цвет самой жизни. И он уже не человек без возраста больше. Он мертвец. Он мертв.
Стоун, рыжий великан.
Хаджи Михали, отец литтосийских рыбаков. Брат ловцов губок и заклятый враг метаксистов.
Оба лежат. И кровь вытекает из них. И жизнь ушла, Ушла совсем.
Талос пошел на берег за Берком. Литтосиец еще по разу ударил каждого из четверых метаксистов ногой в пах и втолкнул их в комнату с замком на дверях, где сидели те, кого они пришли освободить. Он хотел убить их, но Нис чувствовал, что смерть Хаджи Михали требует чего-то большего, чем простая расправа с метаксистами.
Он велел литтосийцу запереть их вместе с прежними пленными и пойти за родными Хаджи Михали, так как он, Нис, никого из них не знает. Литтосиец сказал, что у него нет никого, только старуха, жена его брата, которая ведет его хозяйство. И Нис сказал, чтобы он пошел и привел ее.
Потом он взял фонарь и томпсоновский ручной пулемет и вышел в коридор. Хаджи Михали и Стоуна он оставил там, где они лежали. Выйдя, он притворил за собой дверь комнаты. Один, в пустом коридоре, он смотрел на оружие, которое держал в руке, и думал о Стоуне. Стоуне, который теперь был прах, смешанный с прахом Хаджи Михали. Но ему он вспомнился таким, каким он его встретил в Кандии, в широкополой австралийской шляпе, из-под которой широко улыбалось его веселое лицо, и не было в нем ни растерянности, ни отчужденности, которая чувствовалась во всех других. И как они бежали вместе потом, когда парашютисты начали очищать район. И Стоун дожидался его, когда он отстал, и смеялся, и сказал ему по-английски: «Идем, идем, мальчик с пальчик», — просто так, чтобы что-нибудь сказать. И как же он был удивлен, когда Нис вдруг ответил ему по-английски: «Сейчас иду». Как он остолбенел, услышав английскую речь, и как гулко, раскатисто смеялся, когда они взбирались по ближним склонам Белых гор. Тогда-то он, Нис, и решил, что стоит держаться вместе с этим великаном, потому что ему незнакомо чувство растерянности. И спокойное, незлое упорство его, и то, как он сжимал губы поверх неровных зубов. Весь он, весь, человек. Настоящий человек, встретить которого в этом хаосе было удачей.