Когда они ушли, я недоверчиво, как кошка, подброшенная в чужой дом, обошла комнаты, заглядывая во все углы и принюхиваясь к незнакомым запахам.
В спальне, где стояли две широченные деревянные кровати, я подняла телефонную трубку и набрала домашний номер.
Ответил отец. Едва прозвучал его голос, как я поняла, что он пьян.
— Позови маму, — твердо попросила я.
— А! Доченька любимая! — шумно приветствовал он меня, — Явилась — не запылилась! А мы уж решили — уехала. Раздумала, значит? Молодец!
— Позови маму, слышишь?
— Со мной, значит, уже и говорить не хочешь? Отец тебе не собеседник? А я вот настроен с тобой потолковать. Где ночуешь, дочь? Под забором?
— Ты позовешь маму или нет?
— Нет твоей матери! — заревел отец. — Шляется где-то, как ты! Сочувствия у людей ищет!
— Тогда слушай, что я тебе скажу, и передай ей. Я никуда не уеду. Я нашла работу и квартиру. Уже работаю. И крыша над головой есть, понял? К вам, не вернусь. Не ищите меня и… не беспокойтесь обо мне.
— А кто о тебе беспокоится, кто?
— Ну, тем более! Тогда забудьте обо мне. — Я хотела повесить трубку.
— Эй, Ленка! — заорал отец.
— Чего тебе еще?
— Где это ты, хотел бы я знать, работу нашла? И квартиру? Врешь ты все! Помыкаешься и явишься домой. Приходи, дочь! Мы тебя примем, не думай. Только помни условие.
Ну вот и все. Еще надо было написать письма Вадиму и Соньке.
Опять я обошла весь дом и вновь пережила радость доброго чуда. Девять месяцев! Значит, я уже рожу, когда хозяева вернутся из своей заграничной командировки. Достанется, наверно, Маневичам за самоуправство. Да нет, вряд ли. Мария Афанасьевна говорила так убедительно:
— Перестань мудрить, Лена! Заплатишь им за электричество — и все. А может, и этого не понадобится. Главная твоя забота — не спалить дом. Живи! А приедут, придумаем что-нибудь еще.
Перед этим Маневичи предложили пожить у них, но я, конечно, отказалась.
Кроме спальни и гостиной в доме был рабочий кабинет с замечательным письменным столом. Что меня порадовало — книги! Полки ломились от них. Хотя здесь было много всякой технической литературы — в основном по нефтехимии, — на мою долю все равно оставалось, читать — не перечитать!
Я вышла во двор и закрыла на засов калитку. Вернулась в дом и заперла изнутри парадную дверь. Закупорила себя в этом удивительном жилище, где стояла такая тишина, будто оно повисло между небом и землей, вдали от вечернего города. Потом прошлась по комнатам и всюду выключила свет (надо экономить!), оставила гореть лишь лампу в кабинете. Уселась за хозяйский стол, чтобы написать письма.
Вот тут-то меня охватил страх, да какой! Сердце замерло, сжало горло.
Что же я делаю? В своем ли я уме? Через семь месяцев… уже в мае, а то и раньше… у меня появится ребенок. Не успеешь опомниться, а он уже кричит — живой, настоящий! Как я справлюсь с ним одна? Надо же еще зарабатывать деньги и учиться тоже. А как же он?
Я сидела испуганная и потрясенная. Пока я ссорилась с матерью и отцом, пока с пылу-жару собирала чемодан, да и потом, — эти простые вопросы не приходили мне в голову. Я защищала себя, дралась за свои права и думала о нем и себе, как о чем-то неразрывном. Но он — это не я. Он не может надеяться на «авось проживу», Я буду отвечать не только за себя, как сейчас, но и за его жизнь, такую уязвимую! И тут уж не обойдешься, Ленка, одними благородными чувствами. Он станет плотью и кровью, криками и слезами… и что же ты будешь делать?
Я приложила ладони к животу и сидела, не дыша и не шевелясь. Закололо в груди, на лбу выступил пот. Мне почудился тонкий, умоляющий голос. Он повторял: «Мама, мама!» В этом пустом доме я была не одна.
В воскресенье, часов в одиннадцать, ко мне пришла Мария Афанасьевна. Почти всю ночь я не спала. Она сразу спросила:
— Ты не больна, Лена?
— Да нет, так, ничего… — пробормотала я.
— Тошнит, наверно? — сразу определила она мой недуг.
Я кивнула, но дело, конечно, было не в этом, хотя ночью меня неожиданно вырвало.
Мы прошли в роскошную гостиную и устроились в креслах. Мария Афанасьевна была в брючном костюме вишневого цвета. Он ловко сидел на ее маленькой, стройной фигуре. Темные пышные волосы… сухое лицо с яркими, живыми глазами… Жаль, что Сонька пошла не в нее.
— А я иду с базара, думаю — дай загляну, — как-то рассеянно начала она. Тут же тряхнула головой и засмеялась — Вру! Собралась я к тебе, а потом решила заодно заглянуть и на базар. Ты курила здесь?
— Да, одну сигарету.
— Интересно, а Сонька курит?
— Я не видела. Нет, наверно.
— Скорее да, чем нет. Тебе-то не стоит увлекаться. Какой месяц?
— Уже два, — помедлив, ответила я.
— Еще два. Так будет точнее. Плохо переносишь?
— Да нет… ничего. А как это — плохо?
— Плохо — это когда тошнит все время, головокружения, слабость, дурнота. Хочется лечь и не вставать. Противно смотреть на пищу. Да уж если плохо, то сразу понимаешь, что плохо!
— Значит, еще не очень плохо… — неуверенно улыбнулась я.
— Значит, счастливая! А вот я, когда носила Соньку, то была человеконенавистницей. Серьезно! Сонька дала мне жару.
Я не знала, что ей сказать. Молчала.
— Ты жалеешь, что все так получилось? — осторожно спросила Мария Афанасьевна.
Я быстро вскинула голову.
— Нет!
— Совсем нет?
— Совсем нет.
— Ну этого быть не может! — не поверила она и подняла тонкие брови.
— А я вот говорю: нет! Ни одной минуты не жалею. Это правда. Я только думаю… Ох, Мария Афанасьевна!
— Что? — живо спросила она, подавшись вперед.
— Хоть бы вы мне сказали, что мне делать! Я совсем запуталась.
— В чем?
— Не знаю. В самой себе, наверно.
— Боишься рожать?
— Не рожать, нет! Я даже умереть не боюсь.
— Я неправильно выразилась. Боишься за ребенка? За его будущее?
— Да.
Она помолчала, покусывая губы.
— Что ж, Лена, выхода всего два. Обычно в жизни бывает куча вариантов — только выбирай. А тут два.
— Вот именно — два! И оба страшные.
— Не настолько, как тебе кажется. Большинство женщин так или иначе попадает в твое положение. Многие решаются на хирургическое вмешательство. В конце концов это апробированная операция, — безмятежно проговорила Мария Афанасьевна, но на лбу у нее вспухла жесткая морщинка.
— Вы мне советуете…
— Нет, я тебя посвящаю. Решившись на аборт, может быть, совершаешь благое дело: освобождаешь своего ребенка от тягот жизни… Да и самой проще. Свободная, веселая, деятельная! Снова влюбляйся, бегай на танцульки, выходи замуж.
— Я не хочу снова влюбляться, бегать на танцульки, выходить замуж.
Мария Афанасьевна встала и быстро заходила по ковру туда-сюда.
— Ерунда! Фу, какая ерунда! Время — лекарь, вылечивает. Да потом у тебя все впереди. Захочешь иметь ребенка — будет ребенок. Природа милостива.
— Как вы говорите…
— Как я говорю?
— Цинично.
— Да? Ты думаешь? — быстро спросила Сонькина мать, снова останавливаясь. — А может быть, логично? Молодость-то у тебя одна. Потратишь на пеленки — не останется для себя. Рожать — это такое самопожертвование, что за него даже медали дают, как на фронте! А спрашивается: во имя чего такой подвиг? Никакой гарантии, что твой ребенок отплатит тебе любовью.
Я тяжело задышала через нос. Смотрела на Марию Афанасьевну во все глаза: неужели она это всерьез?
— Нет, Лена, благоразумие и благополучие куда лучше! Сердце не изнашивается, морщин меньше, сил больше. Одна беда, что от погоста все равно не убережешься. Ну да ведь и умереть можно благоразумно: не от тревоги, не от волнения — от обычной старости. Согласна?
— Мне противно то, что вы говорите. И я… не верю, что вы так думаете. Не надо мне таких советов!
Мы некоторое время мерились взглядами.
— Раз. так, Лена, значит, останется только один выход. Да ты, по-моему, его уже сделала.
— Теперь — да. После ваших слов.
Мария Афанасьевна вдруг подбежала ко мне и порывисто поцеловала в щеку.
Потом мы пили чай и разговаривали о Соньке.
Мой рабочий день начинался в семь часов утра, а заканчивался… по-всякому. Бабка Зина, моя напарница, о которой предупреждала Гаршина, и правда оказалась плохой помощницей. То она бюллетенила, то жаловалась на недуги и просила заменить ее. Я не понимала, куда она все время спешит, пока бабка Зина сама не призналась, что у нее есть работа на стороне — нянчит какую-то девчонку, за что «хозяева» платят ей сорок рублей.
— Жить-то надо, девонька, — скорбно поджимала она губы. При этом маленькие ее глаза оплывали слезами, все лицо сморщивалось — прямо мука человеческая!