(Я вздрагиваю — не тогда, а сейчас. Сандра слов про осень не поняла, сочла очередной восточной цветистостью. Но я-то знаю, что он имел в виду.)
— …поэтому делай упражнения, которым я тебя научу, и ни о чем не задумывайся, лишь бы только они вошли у тебя в привычку и стали естественной частью твоего дня, а к учебе можем приступить прямо сейчас, и если всю долгую дорогу через леса и горы до реки Мохэ, а потом обратно, ты тоже будешь упражняться, то я думаю, для основы этого хватит и дальше ты сможешь двигаться сама.
— Я готова. Мне записывать?
Я потянулась за блокнотом, но Иван Иванович меня остановил.
— Знаешь, из-за того что в юности я не любил учиться, а потом ослеп, я не прочитал за всю жизнь ни одной книги и от этого не привык полагаться на письменное слово. Если ты один раз понял суть, потом уже не забудешь, она сама запишется вот здесь. — Он показал себе на голову. (Интересно! Сандра о строении мозга имела самое смутное представление и не обратила внимания, куда именно ткнул своим сухим пальцем Иван Иванович, но я-то теперь вижу: он показал не просто на голову, а на височные доли, ответственные за накопление памяти.) — Так что довольно, если ты усвоишь главное: кровь в тебе должна перекатываться, подобно океанским приливам и отливам, что повинуются силе Луны, а Луной будет твой мозг, это он станет решать, какой части тела сейчас требуется приток крови: слуху, если ты прислушиваешься; зрению, если вглядываешься вдаль; сердцу, если нужно убыстрить движения, а со временем можно и усиливать либо ослаблять даже собственные чувства, если, конечно, ты захочешь ими управлять, потому что человек, хорошо владеющий своими чувствами, избавляется от душевной муки, но зато и лишает себя радости…
(Это он про осень, опять про осень!)
«Из-за того, что он не прочитал ни одной книги, в его рассуждениях столько тривиальных, даже банальных мыслей, — думаю я, не забывая вежливо поддакивать, — такова участь всякого домотканого философа, даже если это ум глубокий и незаурядный». (Что ж, по крайней мере Сандра уже сообразила, что имеет дело с человеком глубокого и незаурядного ума.)
— Многие даосы придают большое значение строгой диете, но мой опыт всех этих ограничений не подтверждает, и я всегда ел то, что мне нравится, следя лишь за тем, чтобы не брать в рот ничего недозрелого или умерщвленного, потому что Жизнесвет есть во всяком животном или растении, и он превращается в отраву, если его рост прерывается насильно.
— Но ведь не падалью же питаться!
— Вредно есть мясо, но можно молоко и всё молочное; нельзя есть курицу, но можно неоплодотворенные яйца, а плоды лучше есть те, что уже упали с дерева — цикл Жизнесвета в них завершился. Думаю, что точно так же питательно и полезно было бы мясо даоса, умершего после долгой и здоровой жизни, которая завершилась естественным путем, но только о даоса зубы сломаешь.
Я хихикаю, но не очень уверенно, потому что лицо Ивана Ивановича невозмутимо и я не сразу понимаю, что он пошутил. Или не пошутил?
— Упражнения и диета необходимы, однако есть еще одно мощное средство, способствующее развитию в человеке Жизнесвета, и я придумал для этого средства очень хорошее название — Точилка, ибо оно оттачивает мастерство управления кровотоком, как точилка заостряет кончик карандаша, — говорит Иван Иванович, явно гордясь своими словесными изобретениями, — а термин «Жизнесвет», кстати, тоже придумал я.
(Лингвистическую глухость Ивана Ивановича я уже поминала. Эта его дурацкая «Точилка», да и «Жизнесвет» — типичные примеры.)
— Начать нужно с самого легкого — с дыхания, и дышать я научу тебя быстро.
Теперь я смеюсь охотнее, штука дошла до меня сразу.
— Я умею дышать, все умеют дышать. Кто разучивается — умирает, — демонстрирую я, что у меня тоже есть чувство юмора.
— Нет, Маленькая Тигрица, дышать умеют очень немногие, а все остальные только надуваются и сдуваются, как лягушки, совершенно не понимая, что воздух — это не кислород и не топливо для легких, расходовать воздух попусту глупо, и чем скорей ты от этой дурной привычки отучишься, тем для тебя будет лучше. Во-первых, всегда следи, чтобы ритм твоего дыхания соответствовал твоему занятию: шагу, работе, пережевыванию, любви… — здесь я, кажется, от смущения моргаю, но он слепой, не замечает, — даже темпу мысли, но не один в один, конечно, шаг-вдох, шаг-выдох, а кратно движениям, например, во время еды сделал три жевательных движения — вдох, еще три жевательных — выдох, и это должно стать для тебя чем-то естественным, происходящим не по приказу сознания, а самопроизвольно…
Сандра слушает очень внимательно, для нее эта азбука цигуна внове, и неудивительно — лишь в шестидесятые годы миллионы западных людей открыли для себя науку правильного дыхания. Я помню, что лекция Ивана Ивановича была долгой, прерываемой демонстрациями, но всё это сейчас мне не слишком интересно.
Учение продлится всю дорогу до Якеши, с несколькими перерывами, продолжится оно и потом.
Я скольжу по страницам, не задерживаясь. Там, в двухместном купе первого класса, был разговор еще на одну тему, и я хочу до него добраться.
Вот старик и Сандра сидят напротив, сложив ноги крест накрест, и дышат сначала грудью, потом животом. Вот Иван Иванович показывает задержку дыхания, а Сандра, вытаращив глаза, следит за циферблатом. Еще картинка: он тычет себе иглой под ноготь и улыбается — кровоток в палец остановлен, совсем небольно. Сандра сострадающе морщится. Не то, не то. Стоп — вот оно.
Я покачиваюсь в такт покачиванию вагона, стараюсь дышать так, как мне показал Иван Иванович: глубокий медленный вдох на раз-два-три-четыре-пять-шесть, задержать воздух, который не воздух а энергия Вселенной в легких на раз-два-три, снова медленно выдохнуть на шесть тактов, и так всё время, при этом еще подлаживаясь под стук колес (что легко) и стараясь не думать о дыхании (что не получается). Снаружи темно. Мы вернулись в купе после ужина. Я хочу есть, потому что из всего меню «жизнесветной» диете соответствовали только сырники со сметаной, а чаю мне брать было не велено, потому что он из молодых листочков и пить можно какой-то другой, особенный, которого у буфетчика не оказалось.
Электричества я не зажигаю. Ивану Ивановичу свет не нужен, мне тоже. Я смотрю в черный квадрат окна и думаю о Давиде. Как он там сейчас? Понятно, что ужасно, но все-таки как? Ему голодно, страшно, его мучают бандиты, он не понимает, почему до сих пор не внесен выкуп, или, наоборот, знает про болезнь отца и впал в отчаяние? Я не могу себе представить принца израильского в унижении и ничтожестве. И не хочу этого представлять. Я тороплю колеса, чтобы они быстрей, еще быстрей мчали меня к цели. От этого дыхание мое учащается, сбивается с такта.
Неспешную речь своего спутника я почти не слушаю, меня даже немного раздражает говорливость Ивана Ивановича.
(Не мешай, глупая девчонка! Не заглушай его голос своими плаксивыми мыслями!)
— …То, что называют «старостью», на самом деле является зрелостью, и это самая лучшая, самая долгая пора жизни, но люди этого не понимают, они боятся стареть, потому что для них старость — это болезни, телесная слабость и угасание ума, но такою старость бывает только у людей, неправильно проживших свою жизнь. Ты скажешь, что все старики таковы, и будешь почти права — но лишь в том смысле, что почти все люди проживают жизнь неправильно. Болезни с возрастом развиваются от дурного обращения с собственным телом; дряхлость происходит оттого, что человек ослабляет, а не взращивает свой Жизнесвет; ум угасает у тех, кто мало пользовался мозгом и дурно с ним обходился. Всего этого можно избежать… — Он поворачивает ко мне голову, словно пытаясь понять, не уснула ли я.
— В самом деле? — рассеянно говорю я. До старости еще надо дожить, пока у меня и в молодости проблем хватает.
— Безусловно! Старость не обязательно сопровождается немощами — посмотри на меня, я совершенно здоров и никогда не болею. То, что называют «старческой слабостью», на самом деле — замедление круговращения Жизнесвета, его постепенное дозревание, и это не беда, а благо, потому что зрелому телу требуется меньше движения, оно меньше дергается и суетится, и от этого, если ты здоров, всё существо наполняется покоем и довольством. А против угасания разума есть свои средства — особые упражнения, которым я тебя со временем научу, и если ты будешь прилежно учиться, то когда-нибудь вырастешь из маленькой тигрицы в большую, и проживешь долго-долго, и уйдешь лишь тогда, когда будешь знать, что прожила свою жизнь счастливо и сполна, выпила ее сок до последней капли…
В этом месте я вынуждена остановить воспоминание, потому что в мою палату кто-то входит. Два человека, пожилых. Я их не знаю, эманации мне незнакомы.