Он улепетнул прежде, чем я успела ответить.
7
Идея с ухой мне понравилась. Как только мой эфеб ушел, я отправилась на станцию и накупила рыбешек. Картошка, лук — все было свое. Не хватало только водки, но это меня не расстроило. Я вдохновенно хлопотала, представляя радостное Максово удивление. Сладкий запах наполнил дом. Оставалось сидеть и ждать Макса.
И когда он приехал, я сразу принялась доставать тарелки.
— Садись, горячее пока, — в предвкушении ворковала, хватая в руку половник.
— А что это? — улыбался он.
— Уха! — Я радостно булькнула в тарелку рыбью голову в наваре и кусочках картошки и обернулась к нему.
Улыбки уже не было. По виноватому его лицу я поняла, что все пропало.
— Не будешь?
— Ну, Галь, понимаешь, дело в том, что я рыбу…
Он угадал все: и мое радостное возбуждение, и ожидание, и предвкушение сюрприза. Ему было жаль меня, но что он мог поделать? Он не мог притвориться.
Меня взяла досада. Я резко поставила тарелку на стол, схватила ложку и села, намереваясь умять все сама, ему назло. Не глядя на него, хмуро проглотила первую ложку. Было вкусно и от этого еще обидней.
— Я понимаю, было бы мясо. Но рыбу-то почему нельзя? Рыба, говорят, боли не чувствует.
— Да нет, я ее с детства, — извиняющимся тоном ответил Макс. — Просто потому, что рыбы утопленников едят.
Вторую ложку я выплюнула в тарелку.
— Специально, да? Сам не ешь, так мне аппетит портишь? — Ну, ты же спросила, — пожал он плечами. — А к тому же это правда. Рыба всеядна. Она и мальков собственных, и друг друга, и всякую гадость со дна. И утопленников.
— Когда я маленький был, — продолжал Макс, — меня к бабушке возили. Деревня тоже на реке была. Там такая тихая заводь. Ивы, коряга. С нее мальчишки рыбу ловили и купались, ныряли. А я маленький еще был, меня бабушка к ним не пускала. И пугала: вот утонешь, под корягой застрянешь, тебя рыбы съедят. Сам рыбьим станешь царем.
— Кем-кем?
— Рыбьим царем.
— Я в детстве себе это хорошо представлял, — продолжал Макс. — Что утопленников съедают рыбы, и они становятся рыбой, а кто-то из них — царем. Он мне представлялся большим придонным сомом с усами, но с человеческим телом. Мертвым, распухшим телом. Рыбий царь, царь смерти. Вокруг него рыбы, русалки всякие. А он сам — это все люди, мертвые люди, которых он съел. Все — в нем. Я себе это хорошо представлял. И он зовет как будто со дна. Наслушаешься, нырнешь — и не вынырнешь. Останешься у него. Им станешь. Царем смерти. У нас там ловили большущих, жирных сомов. Бабушка иногда брала, жарила или пироги пекла, но я уже тогда есть не мог. Они тиной воняют. Потом это на всю рыбу перешло.
— Психоз, — сказала я жестко.
— Психоз, — согласился Макс. — А что делать?
Я задумалась, глядя в тарелку с желтоватым бульоном. Потом поднялась, вылила тарелку в кастрюлю, вышла с кастрюлей в сад и в дальнем углу опрокинула над гумусной ямой.
На кухне Макс уже строгал огурцы.
8
На следующий день я проснулась в ужасе: мне снился кошмар. Мне снилось, что я и мой эфеб гуляем по поселку. Как с Максом, мы доходим с ним до косы, и он зовет меня дальше, на самый конец гряды бетонных ежей, он обещает мне показать что-то там и смеется. Я весело смеюсь вместе с ним и лезу следом. Перебираясь с ежа на ежа, перешучиваясь, мы двигаемся вперед, а вода, холодная на вид, плещет под бетонным брюхом, и чайки кружат над нами, хмуро вглядываясь в глубину. Мы доходим до конца, и он показывает мне место, где между ежами — глубокая заводь, словно колодец. Пронзенная светом вода кажется желтоватой, там много рыбы, и чайки метят как раз туда, но не ныряют, взлетают от самой волны со злым криком. «Что там?» — недоумеваю я, а он смеется. Он смеется, и вдруг спиной, не сводя с меня глаз, падает в этот колодец. Падает — и сразу камнем на дно. И голова его под водой раскалывается о бетонную ногу ежа, но он продолжает смеяться, глядя в глаза, и лицо его по-прежнему прекрасное, злое, он издевается так надо мной. Я в ужасе, я вижу, как вся рыба сплывается к его голове и ест мозг, но ему это вроде бы даже приятно, он смеется из-под воды. Я убегаю. Я бегу и чую, что он преследует меня своим смехом. Я забиваюсь в дом, на второй этаж, закрываюсь с головой одеялом, я чувствую себя виноватой в его смерти, меня обвинят в ней, теперь все скажут, что это я его убила, я, и никак, никак не оправдаться…
В дурном настроении я спустилась вниз. На кухне Макс взбивал яйца для омлета. Он торопился на работу, был уже в брюках, но без рубашки, повязал на себя фартук и выглядел так очень смешно. Только засмеяться не удавалось.
— Ну ты и спать, — сказал он бодро. — Я звал, звал. Не добудишься тебя.
— Лучше б добудился, — буркнула в ответ.
— Сон плохой?
— Кошмар. Все ты вчера со своей рыбой.
— Не моей, а твоей, между прочим. Я рыбу не ем, — ухмыльнулся он.
— Зануда.
Он только жизнерадостно рассмеялся.
9
— Ну что, — спросил меня Ганя, без обиняков заваливаясь прямо на кухню. — Понравилась твоему уха?
День был пасмурный, то и дело принимался дождь. С отъезда Макса я так ничем и не занялась. Слонялась в дурном состоянии духа, то и дело выглядывала в открытую дверь. Не могла же я себе признаться, что жду этого наглеца!
Я глянула на него мрачно.
— Нет, — ответила. — Он рыбу не ест.
— Почему? — Он вскинул брови и застыл в картинном удивлении.
— Потому что рыба ест покойников.
— Тю, что за ерунда! — отмахнулся он в своей жеманной манере. — Слушай, и зачем тебе такой мужик? — спросил, усаживаясь опять на табурет, как вчера, красивым движением закидывая ногу на ногу и сладко глядя в глаза.
— Я не собираюсь с тобой это обсуждать, — ответила я резко. Наверное, даже слишком резко, но надо же было его поставить на место.
— Да пожалуйста, — фыркнул он и отвернулся.
Похоже было, что на этот раз надулся серьезно. На меня не смотрел, капризно хмурил тонкие брови. Потом полез в карман брюк и достал сигареты. Взял с подоконника зажигалку, которой я разводила газ, и прикурил. Несколько секунд я наблюдала за ним удивленно, потом спросила:
— Ты что, куришь?
— Ну да, — сказал он. — А чего?
— Ничего. Тебе не идет.
— Ой, я не собираюсь с тобой это обсуждать, — ответил он, передвинув плечами.
Наверное, стоило бы рассмеяться, но меня неожиданно взяло зло:
— Слушай, иди дыми на улицу, у нас тут не курят.
Он уставился на меня расширенными, возмущенными глазами, но не сказал ни слова и выстрелил с щелчка сигаретой в открытую дверь.
— Вот так вот, да, — сказал потом тихо. — Боишься, чтобы этот твой про меня не прознал? А мне кажется, ты зря за ним бегаешь. Уж тебе-то это никак не идет.
Он сказал это негромко, с гордой издевкой, и я задохнулась от возмущения:
— Да иди ты на фиг! Чего привязался? У меня с ним ничего нет, понял? Это просто друг, друг, тебе не понять!
Я сама не знала, отчего говорю все это ему. В этом было какое-то унизительное желание оправдаться, доказать, что не все такие, как он, что есть в жизни что-то другое, не только то, о чем он думает.
Но я сразу поняла, что попалась. Стоило это сказать, как он преобразился. В глазах, кроме высокомерия, появилось чувство победы. Он услышал именно то, что хотел.
— Да нет, почему же, дружба — это я понимаю. Дружба — это именно то, что мне нужно. Дружба между мужчиной и женщиной — это так романтично. Разве нет? — Его речь стала слишком сладкой, а глаза опасными. — Будем друзьями? — мурлыкал он, и голос дрожал от скрытого смеха, хотя он даже не улыбался. Смотрел пристально, приторно. В нем вдруг появилась какая-то обволакивающая, манящая нежность. Казалось, сделай шаг к нему навстречу сейчас, и что-то необычайно счастливое случится с тобой.
— Слушай, ты невыносим, — сказала я, стряхивая дурман. — Ну какая еще дружба? Как в детском саду, право. Кто ее ищет так? Ты же взрослый человек, понимать должен.
— Я тебе неприятен? — спросил он расстроенно.
— Ну не в этом дело! Ты меня не знаешь, я тебя. Я скоро уеду. У каждого своя жизнь. Никаких общих точек. Друзья по-другому должны появляться.
— А как?
— Ну… — Я задумалась. Все было как-то нелепо.
Он смотрел выжидательно.
— Нет, нет! — вдруг он зажмурился, весь съежился, словно я собралась его ударить. — Молчи, молчи! Ты же меня сейчас выгонишь! Я ведь вижу — выгонишь. И куда я пойду? Ты хотя бы подумала, куда я пойду?! К нему, снова к нему! А там будет что? Думаешь, мне не противно? Мне еще как, еще как все это противно! Осточертело уже! Голос его стал надрывным и звонким. Его скрутило еще сильней, и тут он заплакал.
Он плакал навзрыд и не переставал говорить. Это была истерика. Все, что я боялась о нем подумать, теперь слушала. В признании этом фигурировал некто, старший и сильный, бездушный и сладострастный. И как он что-то шептал, звал бедного Ганю к себе, и как это было невыносимо. Как это было невыносимо, и сладко, и тягостно, и непреодолимо. Как он боялся его, но с каждым днем был только ближе. А тот все что-то обещал ему, чуть ли не полмира. Обещал, и манил, и тянул, как в омут. И с этим уже не совладать. Я скучала. Не мог придумать более интересной истории, думала я. Старо ведь, как мир: развращенный юноша ищет дорогу назад, к естеству. Я поглядывала на часы, рассуждая, останется ли время до приезда Макса на сбор помидоров после того, как я его наконец выставлю. Дождь на улице перестал.