Ознакомительная версия.
Тамбовский Дарвин (тот самый зрелый оранг) – мелодично захныкал в ответ.
– А другие? В кои-то веки им из вашего гиблого мира – в мир всеобщего счастья выбраться удалось! В садочек наш распрекрасный попасть!
Сад, и верно, был хорош неописуемо.
Больше всего в нем было красных маков, но и зелени пальмовой и стволов пробковых было достаточно.
И чем больше я вглядывался в мерные покачиванья тамбовского Дарвина, чем сильней входил в жизнь пальм и лиан, тем сильней хотелось мне содрать жаркий плащ, размотать дурацкий шарф, скинуть ненавистные ботинки. Хотелось свистнуть двум убежавшим девушкам, навсегда отказаться от мысли, что красота часто не сопутствует разуму, навсегда забыть всю философию...
Запах тревожного обезьяньего счастья, счастья лесов и тропических болот, счастья съеденных змей и раскормленных донельзя лягушек, жесткого равенства и контриерархической стайности входил в меня резко, властно.
Я похолодел. Значит – в обезьяны? Значит Мастер-О – вовсе не даун?
– Вы и на других внимание обратите! – Мастер-О ткнул меня локтем в бок, и вдруг действительно мастерски, действительно неподражаемо, как крупная человекообразная обезьяна, зацокал и защелкал языком, застучал дробненько ногтем по зубам. Потом вернувшись на миг к языку человеческому, крикнул:
– Троле, Энка!
Из дальних зарослей тотчас выдвинулись два черных макака и один павиан. Макаки были резво-веселы, павиан – скучал.
– Рекомендую! Троцкий-Ленин, Энгельс-Каутский. Двойные имена нужны для ммм... научных целей.
– А павиан кто?
– Павиан? Горби, конечно. Имя, знаете ли, штука хитрая, штука неслучайная, не ко всякому телу и прирастает, не во всякую шкуру влезает. Имя, оно..
Короткий, дико-заполошный крик с хрустом надорвал влажную простынь сада.
– Назад, Кацо, назад! Крик мигом стих.
– Смутьян тут у нас завелся. И хитрый же, бестия! То всю дорогу молчит, а то...
Новый и теперь уже смертельно-надсадный крик разодрал слитное тело сада надвое, разодрал окончательно. Горбленый седоватый шимпанзе, сжимая передними лапами нож, выскочил на садовую прогалину.
– Так-так-так-так! – зачастил вшитый в обезьянью шкуру, гнутый в дугу и, как показалось, скрыто плаксивый человечишко. – Так я вашу шкуру, так!
Взмахнув ножом, человек-шимпанзе пропорол собственную шкуру сверху донизу. На узком лезвии проступило несколько отдельных капель крови.
И тут оказалось: среди обезьян никакого равенства нет! А идет тайная и злобная борьба за власть. Дарвину – хочется женщин, и он победив Мастера-О, будет проводить политику «женскую». Кацо – хочет пустых, но верных глаз и хочет излишней среди зверей одинаковости. Троле и Энка – не хотят ничего. Они спят и видят бесконечные драки, борьбу...
ООО! Общество Ограниченных Образин? Орден Ошалелых Оборотней? О! О! Ууу!
– Меланья! Дарвин! Хватай его! Вяжи эту шкуру продажную! Коммуну приматов рушить? Шкуры дырявить? За хвост, за хвост цепляй!.. – заходился в крике Мастер-О, рвался из пут шимпанзе, грозно приседал Дарвин, трусливо выставлял морду из кустов Горби.
Под аккомпанемент сумятицы и криков, – рванул я на «несадовую», человеческую половину дома, а оттуда – на весеннюю улочку.
Два лохотронщика резались в конце улицы в карты, путь на железнодорожный вокзал был закрыт, отрезан! Придерживая плащ, я побежал в сторону противоположную, обмирая сердцем, поймал частника, попросил увезти меня куда-нибудь прочь, в другой город, на юг, на запад, на восток!
Частник оказался толковым, внимательным, сказал, что держит путь на Ростов-Дон, ну и меня довезет, конечно. И за смешную плату!
3
Год прошел в размышленьях о NVEKe.
Вернувшись в Москву, опасаясь преследований и слежки, я долго не выходил из дому. Однако никто из сторонников Noveishego Vsemirnogo Eksperimenta меня не искал. Правда, начав наконец выходить из дому, я два-три раза видел подозрительных двойняшек с мудро-застывшими обезьяньими лицами, в оранжевых длинных пальто, подпоясанных длиннохвостыми и тоже оранжевыми кушаками. Как сращенные кем-то братья, шли они: глядя в одну сторону, рука об руку! Шли, чуть вздрагивая, и, кажется, сами чего-то опасаясь.
Слежки не было, однако стало тревожить другое.
Мне внезапно до рези в горле, до сердечного спазма захотелось назад, в дочеловеческий сад животных! Хотя и понимал я отчетливо: вовсе не назад «к природе», а назад к дохристову, даже к доязыческому безумию кличет нас Мастер-О!
Однако ж...
Осторожно спускаюсь я во все тот же подземный переход. На мне – старушечья долгая куртка, в шею влеплена накладная широкая борода, губу щекочут отпущенные загодя усы, в руках – купленная третьего дня трость. Им не узнать меня, не узнать! Зато я узнаю все вокруг.
Я хочу и боюсь! Боюсь и хочу! Я хочу в дочеловеческую жизнь, но с одной только Меланьей! Без соглядатаев и сотоварищей!
И...
Снова теплая подземная весна. И опять лучше ее – нету, нет! Снова тайны происхождения видов и естественного отбора щекочут мне ноздри!
Я спускаюсь в переход и, конечно, вижу лохотронщиков (правда их гораздо меньше и это уже другие лохотронщики). Вскоре замечаю я и слегка погрустневшую и, надо сказать, постаревшую Меланью-Карменситу.
Теперь она уже не цокает каблучками, удаляясь по переходу, а стоит на месте. В руках у нее небольшая картонная табличка. На табличке косо нацарапано:
Новый зверинец на паях
ТАМБОВСКАЯ ОБЕЗЬЯНА
(Obezianus tambovas)
Индивидуальный тур
Страстно и медленно, повинуясь зову таблички, крадусь я к желанной Карменсите, к новому неизведанному существованью!
Я сам хочу стать Мастером Обезьяны! Сам хочу добраться до рычагов естественного отбора! Я – обезьян! Я расшибусь головой об изъян человека!
Я – обезьян, потому что хочу им быть. Я тамбовская обезьяна! Я стал ею потому, что нынешней, тускло-греховной, безбрежно свободной и оттого теряющей всякий смысл жизни – боюсь.
Жизнь прошла – не заметил.
Да и что прошла она, понял только сейчас. И дело не в том, что кончилось что-то важное или уж очень необходимое – ничего важного в его жизни не было – а дело в том, что вдруг втемяшилось в голову: для кого-то постороннего, раньше с ним никак не связанного, вдруг стал важен каждый изворот и любой привесок его жизни.
Может, жизнь его важна для соседнего, черно-зеленого, до дурости веселого леска? Да, может.
А, может, для сырой земли? И для той, наверное. Хотя для земли важен, скорей, каждый килограмм его убойного – не усушенного еще и не утрушенного, но уже и не «живого» – веса.
Ну а для рвано-пушистых, реденьких в тот час облаков – важен, ясное дело, далекий перезвяк его души: неосторожно срывающейся с места, падающей, а затем жалко постукивающей внутри него базарными мелкими гирьками.
Кося Валуй стоял у шоссе, на остановке, как раз под табличкой с надписью «Чистые Соли». Перейти на противоположную сторону он боялся. Дорога визжала и крякала, пухла выхлопами, лязгала железом. Чуть поодаль – варили и укладывали асфальт.
На другой стороне были дачи и крутой изгиб реки. Чуть левей – старинные гати. На горе, над гатями – кладбище.
Кося шел на дачи наниматься сторожем, вместо умершего Егорки-пионера.
Пионером Егорку звали до глубокой старости. Тот терпел, улыбался, подымался на носки, чтобы с невидного своего росточка дотянуться до собеседника и объяснить ему: никакой он не пионер, просто не привык бузить и красть.
Жизнь у Егорки-пионера была радостной – все-таки семьдесят шесть годков, – а кончина легкой.
Кося Валуй перестал вспоминать про Егорку, стал вспоминать про себя. Зачем это его Косей прозвали, а не Колюнькой или Николашей?
«Ну, Егорку, понятно, – за „пионерскую зорьку“ прозвали. Голос Егорке был дан звонкий и чистый, как горн: утром запоет – весь трудовой поселок пробуждался. А меня-то, меня за что?»
Имечко в руки не давалось. Кося даже и припоминать бросил, как вдруг с лугов донеслось ржание.
«За резвость и нескладность, за жеребковатость прозвали. Оно и правда: длинный был и нескладный, а ласковый, ручной. Как жеребеночка подзывают – так и меня тогда подзывали: „кось-кось – на тебе сахару!“ Одно „кось“ – отвалилось, к другому буковка „я“ прилипла. Вот и вышло: Кося».
Чтобы не подымать лишний раз руку, не утирать бегущую слезу, Кося задрал голову вверх, стал смотреть на подъем дороги и поверх него.
Пересечь это кипящее адской смолой, плюющееся дымом пространство вызывались помочь незнакомые дети: сперва два паренька, потом какая-то девчушка. Кося отнекивался. Бензин ему не мешал, даже свежил, не давал на ходу уснуть.
Да и на дачи было еще рано.
Он стал думать о давнем, но оно противилось, ускользало. Тогда он стал вспоминать ближнее, сегодняшнее: нет денег, нет лекарств. В поселке все разворочено: строят и строят. Конца не видно.
Ознакомительная версия.