Странная особенность у этих церквей: снаружи они совсем небольшие, а внутри — огромные. Это потому, что церковь всегда знала, как верблюду пройти в игольное ушко. Вечно вы все извратите. А что вы думаете? Они нарочно устраивают шум вокруг разных там самоубийств и прелюбодеяний, чтобы отвлечь внимание от этого ушка. Что очень легко. Нет, я вам говорю, что эти церкви снаружи небольшие, а внутри огромные, при чем тут самоубийства? А, изнутри все всегда кажется больше, чем снаружи. Она замыкает окоем. А снаружи небо замыкает. Изнутри небо кажется огромным, а снаружи знаете каким? Смехотворно маленьким. Ага, я тоже изнутри кажусь себе ужасно большой и неповоротливой. Ну, это вы заблуждаетесь. На самом деле вы совсем не такая. На самом деле я как эта церковь? Ну нет, не эта. Как Саграда.
Интересно было бы что-нибудь съесть. Тогда пойдемте обратно. Здесь как-то не чувствуешь времени. Ты устала. Начинаешь говорить трюизмы. Или наоборот: я устал, начинаю их слышать.
…И было утро, и был вечер, день третий. Мозги в чане. Рот в пене. Мне надоело фильтровать базар. Как это было бы прекрасно, если бы ты завтра взяла и уехала. Знаешь, почему я до сих пор этого тебе не сказал? Потому что я знаю, что завтра мне опять захочется попросить тебя остаться, а некого будет просить. Завтра клятый семинар у клятых вечерников. Я опять не знаю, что им говорить. Нужно заснуть, а спать не хочется. Потому что нет сил заснуть. Пятая сигарета подряд. Четвертая стадия опьянения — абстинентный синдром. Третий день. Нулевая степень письма.
А утром ты спрашиваешь: когда ближайший автобус, а я говорю: я вам уже надоел, а она говорит: нет-нет, просто ко мне, возможно, приедут родственники из Краснодара, и потом — квартплату пора взимать. Я же знал, что завтра мне опять захочется попросить тебя остаться, пока еще есть кого просить. Оставайтесь, Тамара, поедете завтра. Нет-нет, нужно ехать. Если их не приучить платить вовремя, они потом распустятся. Понимать: если меня не приучить, что ты не всегда рядом, то я распущусь. Это совершенно правильно, послушать теперь меня — ставлю всегда на аверс, Бог есть и пишется с большой буквы, Иисус родился, распят и умер, Тамара, делайте что хотите, только поезжайте, пожалуйста, завтра. Две костяные чаши высоко вознеся, чтобы даром не пролить ни капли. Идти или очень быстро, или очень медленно. Язык. Нам. Дан. Для. Того. Чтобы. Сообщать. Свои. Мысли. Другому. А. Зубы. Для. Того. Чтобы. Держать. За. Ними. Язык. Тридцать строчек пробела. Последний аргумент: сегодня пятница, все едут, билет не купите. Лучше поехать и купить на завтра.
3
Приснилось, что вместо большого пальца на правой ноге вырос котенок. Симптоматический сон.
Сёнагон составила реестр того, что вызывает раздражение:
острые ногти;
губы навыворот, когда произносят звук “у”, — новогодний поцелуй двоюродной бабушки;
когда задают вопросы, ответ на которые требует по крайней мере двенадцать авторских листов плюс пол-листа библиографии;
кожа, намазанная кремом;
когда отвечают на такие вопросы;
если произносят мягкое “е” вместо беглого “э” в словах “секс” и “Гуссерль”;
манера говорить “я хочу там жить” вместо “какой красивый город”;
имя “Тамара” — так звали всех коз в Царском Селе.
Все это вызывает действительно огромное раздражение, просто хочется взять и придушить. Как жаль, что тебя здесь нет, чтобы взять и придушить. Как жаль, что тебя здесь нет. Чтобы взять и придушить.
Снег окреп, отяжелел, уже не летит вверх-вниз, куда попало, а целенаправленно устремляется в карманы, рукава, за ворот, в уши, в рот, в нос, в глаза. В то же время лед под прикрытием норовит уйти из-под ног. Два куска льда, коэффициент трения считается приближенным к нулю. Второй кусок льда — это я.
…А когда она сюда приезжала в первый раз, была весна. Талая вода в позвоночной впадине. Ущербный месяц над локтем левой руки. Мне нужно было ее нарисовать. Индийские многорукие фигуры — это первый опыт долгой выдержки. Нужно было нарисовать ее в долгой выдержке, можно так выразиться, Катерина Геннадьевна? В о-очень долгой выдержке, начиная с того момента, когда увидел ее. Вид со спины. Откуда узнал потом, что это она? Что-то очень характерное, узкие плечи, узкая спина. Узкие лодыжки, хочется назвать запястьями. Удивительная вещь: она меня тоже видит. Та часть моей болтовни, которая происходит не только в моей башке, произносится какими-то губами, о которых не имею понятия. Не частицы и не волны, потому что никто никогда не видит частицы и волны, а обыкновенное ньютоновское тело, имеющее тяжесть, цвет, форму и движущееся с переменным ускорением. Или еще хуже, совершенно неподвижное. Спящее. Мертвое. Как дерево или шкаф. Что я знаю про него? Можно, конечно, посмотреть в зеркало, но кто там? Марионетка. Пошевелишь рукой — она пошевелит тоже. Скорчишь рожу — и она скорчит. Никакого временного зазора между стимулом и реакцией. Бруно Беттельгейм так описывал идеального заключенного. Мое отраженное тело — идеальный заключенный. Кто-то там писал, что, глядя на свое отражение с нагретой курительной трубкой в руке, чувствовал жар не только своей рукой, но и отраженной. Ничего не чувствую. Условная власть — могу заставить совершить движение, но не могу почувствовать. Твое тело — тоже марионетка, потому что все-таки я могу заставить тебя сделать что-то, но не могу взять стакан твоей рукой, не могу сказать ни слова, напрягая твои голосовые связки, хотя могу допустить, что ты где-нибудь повторишь мои слова. Марионетка или перчаточная кукла. Перчаточная кукла — гораздо ближе. Следующий шаг — просто рука. Ужас вовсе не в том, что твое тело мне не принадлежит, как мое, и вообще находится за сто двадцать километров отсюда. Мне достаточно своего собственного. Ужас в том, что это мое тело больше мне не принадлежит. Я не могу знать, что ты видишь, когда смотришь на меня. Я не могу знать, что ты сделаешь в ближайший момент. Может, плюнешь, а может — поцелуешь. И в этом нет ничего страшного. Но почему получается так, что, пожелав на секунду, чтобы чужое тело стало твоим, теряешь свое? Хочу ли я расхаживать по комнате взад-вперед — нет, не хочу. Хочу ли я вздрагивать от каждого звонка, хотя знаю, что это проверка на станции, — не хочу. Мне хотелось — иногда — сходить с ума, мне хотелось, чтобы ты иногда была рядом. А что я получаю — ум остается при мне и находится в постоянном движении. Которое не преобразуется в работу, потому что привод слетел. Приходи и почини.
Все это гораздо серьезней, чем невозможность читать чужие мысли. Есть какой-то нездоровый интерес в желании знать — что он/она сейчас думает. Сам/сама все скажет. Бессвязный поток, в котором воды больше, чем в самом вымученном школьном сочинении. Произнося, отжимают, выкручивают, расправляют, изменяют до неузнаваемости — и все-таки понимаем. Мысль изреченная есть мысль. Разумеется, если не врут, то есть не какая-то фундаментальная ложь, а обыкновенное вранье. Но о вранье и говорить не стоит, сложно представить, зачем кому-нибудь понадобится ехать в такую даль, чтобы там врать. Разве что патологический случай. Когда вообще человек делает это открытие — что можно соврать? Это ты сделал — нет, не я. А ты не врешь? Начинаешь думать: что это такое — “врешь”. Нет, маловероятно. Ведь кто-то должен был это сделать. Скорее так: ты ударил Петю? Нет, он сам. В полной уверенности, что он сам. Первый. Ты ведь прав. А он не прав. А он говорит: ты врешь. Как это — я вру? Ведь это он начал разрушать какую-нибудь там крепость. Значит, он не прав. Если я отвечу: да, я ударил, то выйдет, что я не прав, а это не так. Не прав он, стало быть, так и отвечать: нет, он сам. В детстве я очень долго был уверен, что другие могут слышать мои мысли. Все всё прекрасно знают, но правила этикета, что ли, заставляют делать вид, что нет. Иногда и теперь. Она ведь тоже совершенно уверена, что я что-то там подразумеваю. Смешно, ведь иногда на самом деле подразумеваю. Не говорите со мной таким тоном. Каким тоном? Я не слышу свой голос. Я не знаю, какой у меня тон. Отчасти это верно. Вопрос в том, насколько. Не люблю оставлять сообщения на автоответчиках, фотографироваться. Тамара как-то раз: знаете, Плотин стыдился, что у него есть тело, и запрещал делать с себя изображения. Может, вы тоже? Нет, я не тоже. Скорее наоборот. Знаю о своей нефотогеничности и, если так можно выразиться, неаудиогеничности. Кстати, вы в курсе, что “фотогеничный” буквально можно перевести как “рождающий свет”? Так вот, я не рождаю свет. Я его несу, но уже на другом языке.
Вот, ты — это снова ты, значит, я — это снова я. Когда начинаешь думать словами и думать, как думать. Когда я с тобой говорю, то не думаю. Нет, не так: мои мысли перестают быть рассеянными по всему телу, как вода, чтобы потом собраться в голове, получить форму, стать произнесенными. То, что я думаю, думается и говорится прямо в горле, язык, зубы и нёбо принимают в процессе мышления самое деятельное участие. В какой-то момент весь речевой аппарат оказывается вынесенным за пределы носоглотки и фокусируется где-то между твоим лицом и моим. Мне начинает казаться, что твои слова произносятся в той же точке, где мои. Не я говорю и не ты, но происходит разговор. Чей он? Не мой. Но и не язык вообще, как французский язык, как русский язык, это очень конкретный, очень специфический язык, которым говорим мы, которым говоришь ты с другими. Снова прихожу к ужасающему выводу: и мной говоришь тоже ты. Хотя ты не знаешь, что я скажу. Объемы наших знаний не совпадают, хотя бы потому, что ты все время спрашиваешь — что это значит, да как вы думаете, да как это было. Ты не знаешь, что я тебе отвечу, но говоришь мной ты. И это совсем не то, что быть во власти высшего и бесконечно могущественного существа, наделенного высшей мудростью, потому что кроме этого оно обладает наивысшей благостью, а ты — нет, поэтому оно никогда не раздавит меня, а ты — да, хотя и не желая того. И поэтому, если только верить твоей религии, оно сделало меня свободным, а ты — несвободным, хотя и не желая того. Если бы ты хотела этого, мне было бы легче, ведь даже такое твое желание сделало бы меня чем-то необходимым для тебя, а так — ты спокойна в своем городе, за своими стенами, в своем совершенно чужом теле, и мне не на что надеяться. Вот что, наконец, страшно — что ты не хочешь, ничего не хочешь, что тебе все равно, потому что невозможность власти над другим — ерунда, и невозможность власти над собой — ерунда, и несвобода тоже, а страшно именно то, что тебе моя несвобода не нужна, что привод слетел, что я не в себе и не в тебе, а в полной пустоте, и только Отче наш, ежели он есть на небесех, видит и слышит меня, а ежели его нет на небесех, то никто.