– Да, теперь большая.
– Ну, хорошо. Допустим. Значит, ты говоришь, что ты выросла с тех пор. А я говорю, что в тебе все осталось как было. Давай поспорим? На что хочешь?
– Зачем это мне с тобой спорить?
– Ну как же? Чтобы узнать, на самом деле ты уже выросла или нет! Вполне возможно, что что-то в тебе и выросло за это время, – но надо же знать точно! Проверить, сравнить с тем, что было раньше… Я и предлагаю… Если ты мне не доверяешь, хочешь, можно за Пашкой сбегать…
Нет, она не хотела… Разговор резво вертелся по кругу, постепенно наполняясь какими-то нехорошими завихрениями, но выскочить из него или перейти на что-то другое Фурман почему-то не мог. Он кожей ощущал, что Иркины «нет» каким-то странным образом унижают его перед ней, поскольку относятся не прямо к тому, что он ей предлагал, а к чему-то еще, невысказанному, – и это заставляло его нажимать, придумывая все новые и все более каверзные вопросы. Ирка стояла твердо. Уже наговорив каких-то грубостей и вынужденный как-то оправдываться перед самим собой, Фурман вдруг подумал, что все это до нелепости похоже на их игру в «фашистов». Он с радостью уцепился за эту мысль: весь этот дурной разговор – просто та же игра, в которую они, совершенно того не желая, по привычке втянулись. Он даже поделился этой освобождающей мыслью с Иркой, но она почему-то никак не отреагировала.
Найдя для себя роль «фашиста», Фурман еще больше распоясался и стал теснить Ирку из кухни в спальню ее родителей, где, как известно, немцы и раньше уже бывали. Ее сдержанно-агрессивное сопротивление тоже прямо вписывалось в старый сценарий, и Фурман, пьяно пытаясь схватить ее, насмешливо цитировал его целыми кусками: Ирку он называл не иначе как «фройлен», требовал от нее «яйки, милк унд баттер» и совсем уж нахально предлагал заплатить «красавиц» за ночь или хотя бы за один час.
Наконец Ирка, тяжело дыша и сдувая выбившиеся на глаза волосы, сказала, что ей пора садиться за уроки. «Зер гут! – ответил тоже запыхавшийся в борьбе злодей. – А я пока полежу, отдохну на диванчике…» Ирка сказала, что он должен уйти. Немец плохо понимал русский язык, и вскоре уже ему пришлось упираться, увертываться и даже прятаться в туалете с погашенным светом. «Гитлер капут!..» – вопил он оттуда, понимая, что Ирка начинает сердиться всерьез, и пытаясь снять растущее напряжение. Ему даже удалось пару раз ненадолго рассмешить ее. Тем не менее, слово за слово, их перебранка становилась все грубее и обиднее. Когда же Ирка пригрозила, что сейчас позовет на помощь соседей, Фурман, хотя и спросил насмешливо, на что же она будет жаловаться – уж не на то ли, что он ее изнасиловал? – с тоской почувствовал, что затянувшаяся игра может вдруг перерасти в какую-нибудь совсем уж нехорошую историю. Он согласился мирно уйти, но Ирка уже тоже не могла остановиться, и ему пришлось быстро выскакивать в узкую щелку чуть приоткрытой двери, перед этим едва успев поймать на лету и бросить обратно пущенную в него тапку и с трудом увернувшись от последнего пинка.
Ощущаемая им полная неудовлетворенность самим собой погнала его не на улицу, к дому, а вверх по лестнице, к спасительным Пашкиным дверям. Когда слегка заспанный Пашка открыл на его нетерпеливые звонки, снизу громко и отчетливо донеслись прощальные ругательства: «Дур-рак!!! Кретин! Еврей!..» – и хлопнула дверь, так что затряслись все этажи.
– Чего это она, совсем с ума сошла?.. – покраснев, спросил Пашка. Он участливо посмотрел на Фурмана и добавил: – Ты не обижайся на эту дуру… Она меня тоже обзывала по-всякому.
Фурман, бесшабашно отмахнувшись, на самом деле был совершенно потрясен этим Иркиным «евреем». Ему было, конечно, известно, что такова его национальность. Иногда еврейская тема проскальзывала в семейных разговорах – он особо не прислушивался… Но теперь в этом слове прозвучало что-то такое, отчего оно вдруг как бы вывалилось из ряда и встало абсолютно отдельно от всех других слов, а его отдельное значение сделалось при этом пугающе непонятным.
Довольно скоро Фурман собрался уходить, и Пашка даже проводил его до самой двери из подъезда, точно больного. Всю дорогу Фурман пытался разобраться, что же произошло. Он готов был признать, что своими затеями и дурацкими шуточками довел Ирку до крайности. Но все же при чем здесь «еврей»? «Дурак» – ладно; «кретин» – допустим; да хоть бы и «козел»!.. Но какой смысл был в том, чтобы обзываться по национальности, – например, крикнуть вот так же: «русский!»?.. И что можно на это ответить – с такою же силой? Фурман, примериваясь и сравнивая, на ходу шепотом выкрикивал: «грузин! армяшка! русиш швайн! татарин!..» – но Иркина интонация у него не получалась. Из-за этой непонятности он даже не мог как следует обидеться или разозлиться на Ирку. Он рассеянно подумал, кого еще в их классе можно было бы так обозвать, но так никого и не придумал, кроме Зойки Мустафиной. Странно – раньше ему никогда не приходило в голову, что вообще-то она – татарка.
На следующий вечер после ужина папа согласился прогуляться с Фурманом по обычному маршруту до площади Пушкина. «Только давай сразу договоримся, что ты не будешь канючить “купи мне то, купи мне это…” – предложил папа. – «Да ладно, ладно, пошли, не буду…» – обещал Фурман. Он соображал, стоит ли говорить папе об этой истории, и решил, что не стоит… Они еще и Садовую не перешли, а он вдруг осторожно спросил: что означает, что они – евреи? Папа бодро пустился в общие объяснения про существование разных народов, но потом вдруг спохватился: подожди, а почему ты об этом спросил? Тебе что, кто-то сказал, что ты еврей?
Папин голос, когда он это спросил, сделался каким-то требовательно-отрывистым, а взглянув на его лицо, Фурман заметил, как оно сосредоточенно надулось и посуровело. Ему уже стало ясно, что он опять зря начал этот разговор, но папа настаивал, неискренне повторяя, что ему просто интересно, поскольку и с ним самим тоже случались такие истории, он потом расскажет – в общем, Фурман признался и даже назвал Иркину фамилию, хотя это было похоже на предательство. Папа, сразу очень разволновавшись, сказал, что эта твоя Медведева, или как там ее, просто маленькая дура, которая сама наверняка даже не понимает, что говорит, но вот ее родителям следовало бы сообщить об этом на работу – пусть там поинтересуются, кто научил их дочь так обзываться. «И я, пожалуй, обязательно этим займусь, причем завтра же! – убеждал папа себя самого и поскучневшего, тоскливо поглядывавшего по сторонам Фурмана. – Ты случайно не знаешь, где работает ее отец?» Нет, Фурман, конечно, не знал, да и вообще, ничего этого не надо, он не для того рассказал… – Нет, сказал папа, ты не понимаешь, это непременно нужно сделать… А не можешь ли ты попросить рабочий телефон отца этой девчонки у вашей учительницы? Можно ей ничего не объяснять, просто спросить. Наверняка его номер должен быть в классном журнале… Не можешь? Ну, хорошо, тогда он сам все равно узнает как-нибудь, позвонит их учительнице, например, а еще лучше – зайдет на днях в школу прямо к директору… Такие вещи нельзя оставлять безнаказанными, Фурман даже не может еще себе представить, насколько это опасно, этих людей надо как следует проучить, завтра же или, в крайнем случае, в пятницу… нет, в субботу он… это нельзя откладывать в долгий ящик…
Фурману еле-еле удалось перевести разговор на другую тему, иначе их любимая прогулка была бы окончательно испорчена. Но на обратном пути он на всякий случай заставил папу поклясться, что тот не будет никуда ходить и устраивать скандалы. «Ладно, черт с ними! Ты прав! – расчувствовался папа. – Ты меня переубедил! Но эта твоя Медведева все равно дура! И мой тебе совет – лучше держись от нее подальше…»
Фурман кивал, думая, что хоть папу ему удалось остановить…
Борьба за огонь (доказательства и опровержения)
Самым страшным борцовским приемом среди мальчишек считался «стальной зажим». И Фурман, устраивая с папой возню на большом родительском диване, обычно пытался как-нибудь вывернуться из-под наваливающегося папиного тела и захватить его шею двумя руками в давящий «замок» – это и называлось «стальным зажимом». Как только пыхтевшему и рычавшему от напряжения Фурману удавалось жестко сцепить руки и начать давить, папа сразу сдавался. Еще бы – ведь прием-то был смертельным!
У Бори для Фурмана имелись свои неотразимые и крайне болезненные приемчики, типа выкручивания рук и заламывания пальцев. Ответить ему тем же Фурман не мог из-за элементарной нехватки сил: редко-редко у него получалось нужным образом загнуть Борину руку, но и тут Боря как-то хитро выскальзывал, и через секунду Фурман уже начинал вопить от боли в зажимаемых пальцах. Это были странные приемы, характерные только для Бори – никто больше так не делал, хотя Боря и утверждал, что заламывание рук за спину – это главный способ обезвреживания преступников у милиционеров и народных дружинников.