В 1693 году настоятелем миссии в Порогах Святого Людовика был назначен отец Бруяс. Неожиданно у него отнялись руки. Его отвезли в Монреаль на лечение. Перед тем как уехать, он попросил «Сестер Катерины» – объединенную памятью о ней группу женщин – девять дней поститься и молиться о его исцелении. В Монреале он отказался от какого бы то ни было лечения. На восьмой день он еще не владел отнявшимися руками. Твердый в вере своей, он так и не допускал к себе докторов. В четыре часа утра на следующее утро он проснулся и стал размахивать руками – не удивленный, но исполненный радости. Первым делом он поспешил воздать благодарность Деве ирокезской.
Наступил 1695 год. Исцеления постепенно стали распространяться на высшие слои общества, будто закружили их в танце. Начались они с интенданта – господина де Шампиньи. В течение двух лет он страдал усиливавшейся день ото дня простудой, пока совсем не потерял голос. Его жена написала священникам в Пороги Святого Людовика, обратившись к ним с просьбой молиться и поститься в честь их святой девы в течение девяти дней, чтобы та послала ее мужу исцеление. В те дни они читали Pater, Aveи три молитвы GloriaPatri. День ото дня горло господина де Шампиньи все меньше першило и болело, а на девятый день простуда и вовсе прошла. Мало того, его голос обрел особое новое звучание. Госпожа де Шампиньи повсюду стала распространять культ Девы ирокезской. Она всем рассылала тысячи рисунков Катерины Текаквиты, посылала их даже во Францию, где один из них внимательно разглядывал Людовик XIV.
1695 год. Господин де Гранвиль и его супруга смешали землю с могилы Катерины Текаквиты с водой и напоили ею свою умиравшую маленькую дочку. Та тут же села в кроватке и звонко рассмеялась.
«Могущество Катерины Текаквиты распространяется даже на зверей», – писал отец Шоленек. В Лашине жила женщина, у которой была только одна корова. Как-то днем без всякой видимой причины корову так раздуло, она стала такой «enflée», что женщина подумала, животное вот-вот сдохнет. Она упала на колени и стала молиться.
– О добрая святая Катерина, смилуйся надо мной, спаси мою бедную корову!
Не успела она произнести эти слова, как корова начала приходить в норму, возвращаясь к своим обычным габаритам прямо на ее глазах, «et la vache s'est bien portée du depuis» [95].
Прошлой зимой, пишет отец Шоленек, в Монреале провалился под лед бычок. Его оттуда вытащили, но он так замерз, что даже идти сам не мог. Всю зиму ему пришлось провести в стойле.
– Убейте это животное! – приказал хозяин дома.
– Позвольте ему еще хоть одну ночь прожить, – взмолилась девушка-служанка.
– Ладно. Но завтра он умрет!
Служанка положила немного земли с могилы Катерины, которой она очень дорожила, в пойло бычка и проговорила:
– Pourquoi Catherine ne guérirait-elle pas les bçtes aussi bien que les hommes? [96]
Девушка произнесла именно эти слова. На следующее утро бычок, как ни в чем не бывало, стоял на ногах к величайшему удивлению всех, кроме себя самого и девушки-служанки. Естественно, историки как всегда обошли вниманием самый важный вопрос: съели потом все-таки буренку и бычка или нет? Хотя, разве на самом деле это могло бы что-нибудь изменить?
Описаны тысячи случаев исцеления стариков и детей. Тысяча девятидневных постов вернули здоровье тысяче человек. Через двадцать лет после смерти Катерины чудеса уже происходили реже, но сведения о них дошли до нас даже от 1906 года. Взять, например, апрельское издание «Le Messager Canadien du Sacre-Coeur» [97]за 1906 год. В Шишигуанинге – отдаленном индейском поселении на острове Манит улин – свершилось чудо. Там жила одна почтенная индеанка (une bonne sauvagesse [98]), у которой уже одиннадцать месяцев рот и горло были поражены сифилитическими язвами. Она заразилась этой болезнью, когда курила трубку своей дочери, болевшей сифилисом, «en fumant la pipe dont sétait servie sa fille». Болезнь развивалась с угрожающей быстротой, язвы распространялись, разрастаясь вширь и вглубь. Она даже ложку супа не могла взять в рот, настолько он распух от нарывов. 29 сентября 1905 года в селение приехал священник. До того как стать иезуитом, он работал врачом. Индеанка это знала.
– Помоги мне, доктор.
– Я священник.
– Помоги мне как врач.
– Тебе уже никакой врач не поможет.
Он объяснил ей, что вылечить ее не сможет ни один специалист. Он уговорил жертву обратиться к заступничеству Катерины Текаквиты – «твоей сестры по крови»! Той же ночью женщина начала Девятидневный пост с молитвами в честь давно усопшей Девы ирокезской. Прошел день, прошло два – ничего не изменилось. На третий день она стала водить языком по нёбу – сифилитические знаки Брайля [99] исчезли, как рукописи Александрийской библиотеки.
В 1689 году из Порогов Святого Людовика миссия перекочевала дальше вверх по реке Святого Лаврентия. Причиной исхода стало оскудение почвы. То место, где миссия располагалась раньше (там, где речка Портаж впадает в реку Святого Лаврентия), стали теперь называть Канаваке, что в переводе значит «У порогов». А само селение было переименовано в Катери ци ткаиатат, или место, где была похоронена Катерина. Тело ее жители миссии взяли с собой в новую деревню, которую назвали Канауакон, или «На порогах». Покинутое поселение стали называть Канатакуенке, или «Место покинутого селения». В 1696 году миссия снова была перенесена еще дальше на юг по правому берегу великой реки. Последний переезд был совершен в 1719 году. Миссия обосновалась в том месте, где селение находится и поныне – у порогов напротив Лашина, который теперь связан мостом с Монреалем. Она сохранила ирокезское имя Канаваке, полученное в 1676 году, которое по-английски звучит Кагнавага. В Кагнаваге и по сей день хранятся некоторые реликвии Катерины Текаквиты, но не все из них. В разное время отдельные части ее скелета были переданы в другие места. Череп Катерины в 1754 году был перенесен в Сен-Режи во время праздничной церемонии в честь основания еще одной миссии в землях ирокезов. Церковь, где покоился ее череп, до основания сгорела, и он сгорел вместе с ней.
КАТЕРИ ТЕКАКВИТА17 апр. 1680Онкуеонвеке КацицииоТеоцицианекарон
КАТЕRI TEKAKWITHA17 avril, 1680la plus belle fleur épanouiechez les sauvages [100]
Конец истории Ф. о последних четырех годах жизни Катерины Текаквиты
Ну вот, наконец! Дело сделано! Дружок мой дорогой, я сделал то, что задумал! Я сделал то, о чем мечтал, когда мы с тобой и Эдит сидели в жестких креслах Системного кинотеатра. Ты знаешь, каким вопросом я себя изводил в те серебристые часы7 Могу тебе, наконец, в этом признаться. Представь себе, что мы сейчас в Системном кинотеатре смотрим кино. Мы здесь как на темном ипподроме, где локти, как кони на скачках, борются за призовые места на деревянных подлокотниках. На улице Сен-Катрин, на большом фасаде кинотеатра высвечивается единственная неоновая ошибка на протяжении нескольких миль, залитых ярким рекламным светом: не горят две буквы, которые Бог знает сколько уже времени никто не удосужится починить, и потому он возвещает о себе, как о стемном кинотеатре, стемном кинотеатре, стемном кинотеатре. Под этой странной надписью обычно тусуются члены тайных групп заговорщиков-вегетарианцев, обмениваясь контрабандным товаром из-за Овощного барьера. В их малюсеньких глазках поблескивает давняя мечта: тотальный пост. Один из них рассказывает о новом злодеянии, про которое написали без сочувственного комментария издатели журнала «Сайентифик Америкен»: «Установлено, что когда редиску вырывают из земли, она издает электронный вопль». Сегодня их не утешат даже 65 центов за билет на тройной сеанс. Безумно расхохотавшись от отчаяния, один из них бросается на лоток торговца булочками с сосисками и, не успев вонзить зубы в сосиску, куда-то быстро смывается. Остальные печально глядят ему в след, а потом отваливают в тот район города, где бьет ключом ночная жизнь. Новость оказалась серьезной – раньше никому из них такое не привиделось бы даже в страшном сне. Еще один не смог устоять против мясного духа, который вентиляция выносила на улицу из ресторана с фирменными бифштексами. В ресторане он доказывает официанту, что заказывал спагетти в томатном соусе, но потом в приступе самоубийственной отваги соглашается на спагетти, «по ошибке» залитые мясным соусом. Но это происходит уже слишком далеко от прозрачного ящика для билетных корешков, который мы втроем уже ублажили и миновали пару часов тому назад. Ты ведь помнишь, что иногда эти вместилища билетных обрывков бывают неумолимы. Я не раз стоял позади посетителя, билетный корешок которого был отвергнут покатым настилом, и ему приходилось брать свои деньги назад у высокомерно-надменной кассирши, сидящей в кассе, как часовой в будке. С ними неприятно иметь дело, с этими женщинами, поставленными стражами при входе в каждый кинотеатр, случай обрек их охранять улицу Сен-Катрин от саморазрушения: выходящие на улицу маленькие конторки, где они хозяйничают, защищают поток уличного движения как администраторы, сочетающие в себе лучшие качества служб Красного Креста и Ставки главного командования. Но как же все-таки быть отвергнутому кинозрителю, которому в кассе вернули деньги за билет? Куда ему податься? Ему, что, просто так взяли и отказали, с такой же жестокостью, с какой общество изобретает преступность, чтобы обосновать необходимость собственного существования? Не дали ему пройти во тьму зала, чтобы съесть «О, Генри!» [101] – все сладости поставлены под угрозу! Или это обычный водевиль с самоубийством, чтобы заработать на жизнь? А может быть, есть какая-то мазь, которой можно подмазать зубастую пасть коробки с билетными корешками, чтобы она не отказывала? Может, этой замечательной мазью и выборы можно подмазать? Может быть, какой-то новый герой уже готов на мученичество подвига? Он родился отшельником или столь же страстной его противоположностью – антиотшельником, семенем иезуитским? Или, как в шахматной партии, это вопрос выбора между святым и миссионером, и он должен пройти свою первую трагическую проверку? Но нас – Эдит, тебя и меня – это уже не касается, потому что мы беспрепятственно миновали два прохода и половину пронумерованных зрительских рядов и можем спокойно радоваться яркому развлечению. Сейчас мы как раз смотрим последний сеанс в Системном кинотеатре. Ограниченный четкими пределами – как дым в каминной трубе – пыльный луч проектора над нашими головами, извиваясь, меняет очертания. Как кристаллы, бунтующие в пробирке с раствором, пляшущий луч кинопроектора во тьме своего заточения непрерывно меняет контуры. Как батальоны парашютистов-саботажников, летящих вниз с тренировочной вышки разными траекториями, кадры потоком несутся на экран, взрываясь разноцветными бликами, ударяясь об него как тюбики с красками об арктическую белизну, без устали окрашивая расшибленными трупами красочных камикадзе девственность снежного покрова. Нет, скорее этот луч похож на призрачного белого змея, запертого в огромном телескопе. Он как дом плавучего змея, лениво заполоняющего сточную трубу, направленную на аудиторию. Это – пращур всех змеев в тени первозданного сада, садовый змей-альбинос, искушающий нашу женскую память вкусом всего, что только можно себе представить! Когда он плыл над нами, танцуя и извиваясь во мраке, я часто поднимал взгляд, потому что смотреть на луч проектора мне было интереснее, чем следить за историей, которую он рассказывал на экране. Вы тогда меня просто не замечали. Иногда я даже сдавал свои позиции на подлокотниках, пытаясь привлечь ваше внимание. Я разглядывал змея, а он будил во мне неутолимую жажду знания. В самый разгар этого дурманящего разум созерцания у меня сам собой возник вопрос, который и теперь не дает мне покоя. Как только я его себе задаю, он тут же начинает меня терзать: что случится, если кадры кинохроники проникнут в плоть художественного фильма? Что случится, если хроника по собственному желанию или по чьему-то недосмотру просто так сама собой вдруг окажется в каждом кадре на экране? Хроника разделяет улицу и кадр как плотина в Боулдере [102], как граница на Ближнем Востоке, – мне казалось, что стоит ее разрушить, и все сущее погибнет, его захлестнет удушливая волна тотальной коррозии. Так мне казалось! Хроника лежит между улицей и кадром как дорожный туннель, который проезжаешь, возвращаясь в выходной с прогулки на машине – он быстро кончается, в жутковатой темени соединяя сельский пейзаж с городскими трущобами. Тут без смелости не обойтись! Я позволил кинохронике вырваться из заточения, пригласил ее на прогулку прямо в сюжет художественного фильма, и они слились в ужасающей оригинальности, как будто деревья соединились с пластмассой, породив новые, невиданные доселе пейзажи на тех отрезках шоссе, где стоят мотели. Да здравствуют мотели, имя, мотив, успех! Вот тебе мое послание, дружок, вечный избранник моего сердца. Вот что я видел, вот что я узнал: