Карасев Евгений Кириллович родился в 1937 году. Человек сложной судьбы, много лет провел в местах заключения. Поэт, прозаик, постоянный автор “Нового мира”. Живет в Твери.
Обнадеживающая покупка
Желая купить яйца и другие деревенские яства,
останавливаю машину подле приглянувшейся избы.
С охотой ступаю на траву со следами явственными
недавней косьбы.
Крыльцо со ступеньками выскобленными
до родного цвета дерева.
И хоть в соперничестве не выстоит,
готово поспорить с теремом.
В доме хозяйка, крепкая, ядреная,
штопает штанины;
рядом ждущее своей очереди шмотье.
Выслушав меня, точно повитуха пуповину,
откусывает суровую нитку, откладывает шитье.
Поскрипывая дверями, как лодочник уключинами,
бойко собрала по кладовкам заказ.
В хлопотах непохожая на крестьянку измученную.
Ладная и в профиль, и в фас.
Не утратив ни стати, ни осанки,
разгоряченная, попрекнула незло:
“Вот только жаль, что нет у вас банки.
С банками у нас тяжело”.
Помогла донести до автомобиля покупки.
Все ловко, уверенно.
И я в пути уже подумал: “Может, глупость,
что гибнет деревня?”
Далеко от города
Холод осени ранней
пробует хилый мой плащ.
Уханье совы гортанное
похоже на бабий с захлебом плач.
Кроме печального птичьего крика,
ничто не смущает слуха.
Тихо.
Глухо.
Когда ни мыслей внятных, ни дороги четкой
и выдыхаются пары дешевой водки,
заставляет жаться именно тишина,
подчеркнутая
знобкой, заплутавшей ноткой.
У меня ни планов путных, ни определенного вектора.
И нет возможности поднять градус —
в кармане прореха.
Иду, ежась от испытывающего жидкие одежки ветра
и тоскливого совиного эха.
Ветка за окном
Время темное, позднее,
утекает тепло.
Ветка с брызгами дождика
слабо бьется в стекло.
То ли птицы полошливой
полусонный испуг.
То ли стук полуночника,
заблукавшего вдруг.
Но боюсь я — под окнами
из лихого бездолья
стала память далекая
с неизжитою болью.
И хоть было раскаянье,
и божба, и обет,
как собака сыскная,
она вышла на след…
Время темное, позднее,
утекает тепло.
Ветка с брызгами дождика
слабо бьется в стекло.
Потаенный свет
Я снова в деревне, где жила давно умершая бабка.
Кто мои строчки помнит,
скажет: повторяется, устал.
А я всего лишь паломник,
возвращающийся к святым местам.
…Речка, изогнутая саблей.
Порхающая сорока.
Знакомые злосчастные грабли,
на которые я наступал без прока.
Не вижу сосен, что с утра раннего
красовались солдатской выправкой.
Испуганные домишки с крышами драночными
скучились, как опята на вырубке.
Но ощущения уныния, безысходности,
когда хочется выть волком,
почему-то нет.
То ли ободряет воздух старого волока,
то ли бабкин потаенный свет.
Прохожая
Усталая женщина, принавалившись по-старушечьи
на перила вдоль тротуара,
нагоняет тоскливость, что флаг приспущенный
в дни траура.
Тяжелой колодиной
ее руку оттягивает хозяйственная сетка.
Несчастная кажется оставленной
и детьми, и Родиной
в круговерти несусветной.
Чуток отдышавшись, она продолжает шлёндать
с непосильной сумкой,
в которой проглядывают пачки вдруг слизнутой
с прилавков соли,
далекая от нас, как существо сумчатое,
со своей неустроенностью и болью.
Осуга
Плутая, под вечер,
как сбившийся с круга,
я вышел на речку
с прозваньем Осуга.
Течет она тихо,
струей не играя.
Лишь чаячьим криком
себя выдавая.
Здесь зимние стужи
и лето не тешит.
Тогда почему же
река так неспешна?
Как что-то забыла.
Но нечего помнить:
лес чахлый, кобыла
в глохнущем поле.
И все же цепляет
за берег волной.
Тот дрожко сползает
крупой осыпной.
…Сгущается вечер —
не чую испуга.
Хочу понять речку
с прозваньем Осуга.
Согревающее подспорье
Я не знал тогда еще, что на обе лопатки
уложит меня нелегкая дорога.
Но помнил слова бабки:
“Ключ под порогом”.
Ни добытые лихим путем вещи,
ни найденный с деньгами чулок
так удальца не тешили,
как этот оставленный на память узелок.
И было немалой радостью — в холодную пору,
зарывшись под стогом,
таить согревающее подспорье:
“Ключ под порогом”.
В рыбачьей избушке
Памяти Н. А. Обуховой.
В рыбачьей избушке, где снасти,
по-черному дымоход,
“Уймитесь, сомнения страсти”, —
чарующий голос поет.
Забытый беспечным туристом
в глухом приозерном краю
нежданный, бесхозный транзистор
мне юность напомнил мою…
В концертном единственном зале,
войной сохраненном как шанс,
услышал я звуки рояля.
И этот старинный романс.
Мороз на фрамугах искрится,
задыханная полутемень.
Но верит на сцене певица:
“Минует печальное время…”
…Казалось, в далеком остались те снеги.
И вот все вернулось: в сторожкой ночи
я слышу былое сквозь шум и помехи.
И треск задымленной печи.
1967 — 2005.
Последний гостинец
Мать в детстве радовала меня земляникой.
Высматривая родительницу с рынка,
я уставал глаза пялить.
И хоть гостинец был невеликий —
запал в память.
Дорога моя не вышла скатертью —
со слезами встречи, с конвоем проводы.
И даже на прощанье с матерью
не пустила колючая проволока.
Оттянув непутящую лямку,
я вернулся, умаявшийся горемыка.
И первое, что увидел на холмике мамкином, —
ждущую меня землянику.
Спустя много лет
Затейливые наличники на окнах, крыльцо знакомое.
Узнаю и сыплющую сережки березу на углу.
Я сызмальства завидовал этому ладному, приглядистому дому,
оранжевому абажуру за стеклом, успокоительному теплу.