— Так что после наводнения все уладилось как в сказке. Стали они счастливо жить-поживать, добро наживать, девица да молодец, тут и сказке конец.
— Нет.
— Не конец?
— И не конец. Но мое «нет» относилось к слову «счастливо».
— Что же происходит? Опять не клеится?
— Опять.
— А между тем мне вспоминается, что в «Текиле» ты говорила, будто его любишь, нуждаешься в нем.
— И это была правда.
— А теперь не так?
— Возможно, и теперь еще так.
— Тогда что же?
Вдобавок она молода. Агрессивно молода. В пятьдесят девятом ей было двадцать три, так что теперь, думаю, лет двадцать пять. Прямо не верится, что прошли два года, она мне кажется даже моложе, чем тогда. Румянец на щеках, возможно, искусственный, но кожа рук собственная. Красивые руки. Наверно, очень приятно, когда такие руки тебя обнимают. А у меня есть ключ от «Трех Ф».
— Практически мы друг друга понимаем только в постели.
— Могу тебе сказать, что не так уж плохо.
— Не смейся.
— А остальное?
— Остальное — белые пятна. Или, вернее, черные. Как будто нам совсем не о чем разговаривать.
— И почему же в те минуты, когда вы друг друга понимаете, вам не поговорить о минутах, когда вы друг друга не понимаете?
Если закинуть удочку, она, понятно, может мне ответить «нет». Но какое это имеет значение в такой день, как сегодня? Вдобавок я ее хочу. И с каждой уходящей минутой хочу все сильней. Если она скажет «да», у меня будет хорошее воспоминание для завтрашнего дня и послезавтрашнего. В эти два дня я, наверно, буду воскрешать приятные воспоминания.
— А это привело бы к обидам, к неловкости.
— Ну, я думаю, дело не в таких отвлеченных понятиях. Есть, видимо, еще и конкретная причина.
— Ее нет, и это хуже всего. Ох, если бы была конкретная причина. Сесар — человек мрачный, упрямый, скрытный.
— А ты — веселая, общительная.
— Чем дальше, тем меньше. Это ужасно. Понемногу озлобляешься. Бывает, за целый день он мне слова не скажет. И даже ночью я чувствую его руки, но голоса не слышу. Самое худшее, что я не знаю, ревность ли это, или злоба, или антипатия, или просто скука. Нет, это невозможно. Невыносимо, чтобы она так на меня смотрела, а я оставался равнодушен. Я должен ей сказать, иначе я лопну.
— Марсела.
— Да?
— Ты помнишь, в «Текиле» ты меня о чем-то спросила?
— Не знаю. Я, наверно, о многом тебя спрашивала.
— Может, и так, но я имею в виду один вопрос. Ты меня спросила, не осуждаю ли я тебя.
— Я у тебя это спросила? Тут, наверно, «кьянти» подействовало.
— Возможно. И я тебе ответил: знаешь, это мне не пришло в голову. Но это прекрасная идея.
— Это тоже, наверное, под действием «кьянти».
— Что до меня — нет.
— Ладно, ладно. Значит, ты меня осуждаешь?
— Знаешь, мне это не пришло в голову. Но это прекрасная идея.
Получилось удачно. Как она смеется. Ей приятно, что ее желают. Прелесть. Она по-настоящему хороша. Ну вот, полпути уже пройдено.
— Видишь этот ключ?
— Да, сеньор.
— Это от квартиры моих друзей.
— Да?
— Их сейчас нет в Монтевидео.
— Тем лучше.
Она сказала «тем лучше». Выходит, она тоже ожидала.
— Моя машина за углом.
— А не взять ли нам такси?
— Конечно, можно.
— Я это знала.
— Что знала?
— Что мы в конце концов будем вместе.
В прежние годы я интуитивно чувствовал, но только теперь ясно понял; когда мужчина желает женщину, он знает свое желание лишь наполовину. Полное желание появляется в тот миг, когда он осознал, что и женщина его желает. Тогда-то напряжение становится невыносимым.
— Поехали?
Здесь я был с Долорес. Зачем я это делаю? Может быть, мне хочется сравнить? Или я пытаюсь заслонить ее образ, покончить с ним? Нет. Все гораздо проще. Это почти национальная черта. Мне хочется лечь в постель с хорошенькой женщиной, у которой красивые глаза, красивые ноги, все красиво. И еще добавим: которая великолепно целуется. Ее тело мне нравится больше, чем пышное тело секретарши, но у Марселы еще то преимущество, что она неглупа. Для меня всегда было пыткой ложиться в постель с одной из тех женщин, которые в предваряющий, а тем паче в решительный миг смотрят на тебя глазами гиппопотама или кормилицы. Когда в этом акте полное единение, как с Долорес, я ничего не требую; хотя бы просто потому, что тут есть все. Но когда влечение прежде всего физическое, как с Марселой, я требую хоть минимального соучастия, а тут между прочим подразумевается, что надо отбросить комедию влюбленности и понимать, что наши отношения дают нам право на чисто товарищеское чувство. Другие, может, сочтут это бессмысленной прихотью, но для меня важно, чтобы у женщины, за три минуты до того, как отдаться, достало мужества не говорить, потупя взор, как признающаяся в своих грехах монашенка Sacre-Coeur[170]: «Что ты обо мне подумаешь?»
— Я тебе нравлюсь?
— Чудачка. Да это было бы преступлением — не взглянуть на тебя в таком виде.
— А для чего воображение?
— Не думай, мое воображение работает неплохо. Главное, работает безотказно. Но в натуре ты потрясающе хороша.
— Хочешь, я скажу тебе одну вещь? Это моя первая измена. Но она же и очень давняя.
— Каким образом?
— А вот так. Она началась на том ужине. Только та катастрофа послужила отсрочкой другой катастрофы.
— Я себя при этой катастрофе чувствую превосходно.
Mutus Nomen Dedit Cocis. Вот я выкладываю еще одну карту, и только я один знаю, куда надо положить парную к ней. Завтра. Какое лицо будет у Марселы? Будет ли она терзаться мыслью, что испытала самое волнующее приключение в своей жизни и не может о нем никому рассказать? Ни мало ни много переспала с убийцей, со знаменитостью дня. Если бы я мог хотя бы взглянуть на нее по-особому, чтобы завтра ей не пришлось с дрожью произнести банальные слова: «Боже мой, он же мог меня убить». Просто забавно, что в этот ключевой день, когда Старик приговорен, в этот трансцендентальный день, когда я исполню приговор, я чувствую себя спокойным, я бы даже сказал, счастливым в чужой постели, с чужой женой, которой дарю мимолетное наслаждение, мне самому тоже по сути чужое. Ведь пока я с радостью, с вырвавшимся на свободу желанием ласкаю эти упругие, волнующие груди, пока с чувственной нежностью касаюсь этой великолепной юной кожи, я сознаю, что в моем сердце что-то корчится от горя, от одиночества, от пустоты. Что-то в моем сердце непрерывно отмечает отсутствие Долорес, что-то в моем сердце хочет умереть. И между этим бесспорным горем и этим квазиблаженством нет противоречия, потому что Марсела великолепна, она дивно хороша — пиршество осязания, какое моим рукам редко доводилось изведать. Но отсутствие Долорес — это печаль, кружащая во мне; отсутствие Долорес — это почти то же, что моя кровь, и, подобно ей, кружит по жилам, придает румянец, парадоксальным образом сообщает мне жизнь. И если реальная мелочь вдруг нанесет мне булавочный укол, тотчас вытекает ниточка этой крови-печали, которая загустевает то обидой, то агрессивностью, то, наконец, подавленностью. Всего загадочней даже для меня самого — как это я еще могу наслаждаться. И как наслаждаться.
— О чем ты думаешь?
— О том, что ты изумительная.
— Нет. Ты какой-то замкнутый, рассеянный. Тело твое здесь, а голова бог весть где.
— Бедная моя голова не может оправиться от удивления. Ей-богу, она не знала, что тело может так наслаждаться. Теперь знает, но ей надо привыкнуть к этой мысли.
— Ты не поверишь, но и моя голова идет кругом от изумления.
— Бедные наши головы.
— Когда ж они научатся уму-разуму?
— Наверно, никогда.
— А пока дадим им прийти в себя. И не будем о них говорить. У них, знаешь, тоже есть свои комплексы, как у всякого из нас.
— Они не очень искренни.
— И ведут учет своим промахам.
Здесь надо бы добавить, что в отместку за свои неудачи они поучают тело. Но я больше ничего не говорю. Пусть она испытывает удовлетворение от своей последней фразы, для этого надо дать фразе повиснуть без ответа. Скромное вознаграждение — и стоит так немного. Да, голова поучает тело, А бедное тело счастливо, но какое оно хрупкое. Вот сейчас я ощущаю боль, вдруг начавшуюся на уровне правой почки. И боль не утихает. Не очень сильная, однако въедливая и тревожащая. Словно что-то взялось потихоньку дробить мою почку, и мне уже ясно, что темп дробления будет нарастать, пока не станет нестерпимым. Есть у меня суеверная примета (несмотря на мою браваду перед Сусанной), что страшные слова не надо произносить вслух. Зато думать можно: рак? нефроз? Вот была бы поистине макабрическая шутка, если бы в тот самый миг, когда я себя возомнил карающей дланью, нечто, некто, бог, рок, карма, случай или что другое вершило надо мной другой приговор, уж наверняка безапелляционный и окончательный.