Елена Александровна сделала работу по определению коэффициента накопления разных изотопов у пресноводных животных и пресноводных растений, всего у семидесяти пяти видов.
Везение заключалось и в том, что заниматься выпало ему самой жгучей, самой наинужнейшей на многие годы проблемой. Во всем мире развернулись работы с радиоактивными веществами. Создавали атомную бомбу, атомные реакторы, атомные станции. Защита среды, защита живых организмов, защита человека — все это вставало перед наукой впервые. Надо было обеспечить безопасность работ, безопасную технологию. Молодая атомная техника и промышленность ставили много проблем. Даже ученые-физики не представляли себе толком нужных мер защиты при пользовании радиоактивными веществами. Про младший персонал и говорить нечего. У E. H. Сокуровой работала препаратором пожилая женщина. Прежде чем дать мыть чашки из-под радиоактивных веществ, Елизавета Николаевна подробно инструктировала ее: нужно надеть двойные перчатки, потом обмыть их, проверить на счетчике и так далее.
Смотрит однажды, а она моет чашки голыми руками. «Что вы делаете!» — «А я, — отвечает она, — уже мыла так, без перчаток, и ничего мне не стало, так что зря ты кричишь».
Да что препараторы, все «мазались». Муж Сокуровой, сам дозиметрист, облучился, и Николай Владимирович «замазался», сын Андрей тоже. Трудно было остаться чистеньким в работе с этой плохо изученной штукой.
Но, схватывая свои дозы, облучаясь, они вырабатывали средства защиты, средства очистки, пределы, нормы, технику безопасной работы для следующих поколений. То был передний край биологии тех лет, разведка боем, которую она вела.
Если бы я о Зубре сочинял, то после лагеря он бы у меня озлился. Ход рассуждений был бы примерно таков. Завенягин ему обещал златые горы, вместо этого его схватили, услали, он чуть не помер… За что? За то, что не уехал на Запад, уговорил сотрудников остаться? За это его посадили? Работал бы он у меня на Урале, конечно, как и работал, в полную силу, иначе он не мог, так же как и его немцы, все они плохо, даже средне работать не могли. Но вот внутри у него все пылало бы от возмущения. Это первое, что пришло бы мне в голову.
В том-то и дело, что первое. А первое, что лезет под перо, лучше отбрасывать. Я исходил из того, что Зубр был оскорблен, обижен. Он должен был как-то ответить на это. Например, надменностью: ага, не можете обойтись без меня! Или замкнутостью: отринуть всех и вся. Раз его так приняли на родине, раз сделали преступником, руки не подают, то и ему никто не нужен. Разные варианты напрашивались, тем более что немцы посмеивались над ним: уговаривал нас, а самого как встретили? За все старания в лагерь упрятали! Сочувствовали и посмеивались.
Да и все, что было с ним в лагере, не могло пройти бесследно. Нет, нет, он должен был измениться!
Стоило характеру Зубра выйти на просторы воображения, как он выкидывал самые причудливые номера. Мог запить, загулять, пуститься в бега, удариться в религию, мог стать циником, делать карьеру, для этого мог предложить свои услуги Лысенко.
На деле же произошло то, о чем я не сумел догадаться, единственный ход жизни, который я не мог вообразить, — Зубр остался точно таким же, каким был. Самый невероятный для меня и самый естественный для него вариант. В отношениях с немцами, своими сотрудниками, в семье все так же звучал его трубный глас, все так же подпрыгивала его нижняя губа и в гневе и в хохоте. Был так же свиреп, так же распахнут, так же увлекался и увлекал. Не озлился, не упал духом, не изверился. Натура его оказалась незыблемой. О лагерном своем житье он вспоминал со смешком, словно причислял его к прочим занятным перипетиям своей биографии.
Действительная жизнь тем и отлична от сочинений, что никак не догадаешься, куда она свернет. Тут же вообще никакого поворота не произошло. Как двигалось, так и продолжало двигаться. Прямолинейно и неизменно. Не отзываясь ни на какие возмущения. Что это — инертность? Стойкость благородного металла? Неизменность его было не разгадать. Казалось бы, чего проще: какой был, такой и остался. В чем тут тайна? А тайна в том, что остался, сохранился, не уступил ни демонам, ни ангелам, разрывающим душу надвое. Благополучный человек, он может позволить себе быть нравственным. А ты удержи свою нравственность в бедствии, ты попробуй остаться с той же отзывчивостью, жизнелюбием, как тогда, когда тебе было хорошо. Не раз возвращался Зубр к одному разговору, что происходил в камере, где он сидел, — разговору о непостыдной смерти. Боимся мы смерти, презираем ее, думаем о ней, не думаем о ней — все равно войдем в нее. К этому надо быть готовым всегда, значит, надо стараться держать в чистоте свою совесть. Смерть ужасна, когда ты умираешь со стыдом за годы, прожитые в суете, в погоне за славой, богатством. Нет удовлетворения, к моменту смерти ничего не осталось, не за что ухватиться, все рассыпается как пыль, не было добра, не было самопожертвования…
Рассуждение его сводилось к тому, что о смерти надо думать. Проверять свою совесть мыслью о смертном часе.
Трудность состояла в том, что порядков наших он не знал и никак не мог приноровиться к ним. Не видел смысла в собраниях, в общественной работе, в соревновании, в том, что отличает наш порядок от немецкого. Откровенно говоря, и не желал приноравливаться. Оставался белой вороной и от этого был всегда под некоторым подозрением. Но и привлекал к себе внимание, особенно молодых. Конечно, не следует думать, что лаборатория могла полностью изолироваться от происходящего в стране. Лизе Сокуровой, например, поручили проводить занятия о передовом учении Лысенко Как бы политзанятия. Более всего ее смущало, как к этому отнесется Зубр. Не подумает ли, что она за его спиной говорит обратное тому, что утверждает он? Решила его пригласить на эти занятия. Он пришел, послушал немного и выскочил, негодуя. Счел, что она хочет переучивать его. Бесполезно было объяснять ему про поручения, обязанности. И так во всем. Часто недоумевал: «Зачем пишут анонимные рецензии на статьи в научных журналах? Зачем надо брать обязательства, когда и без них я должен делать все, что могу? Почему нельзя пойти купить реактив в магазине за свои деньги, потом бухгалтерия вернет?»
Его наивность одних забавляла, других озадачивала.
Его сотрудник, Д., работавший с ним в уральской лаборатории, вспоминает, как Зубр в своих докладах о Дарвине ссылался на Мальтуса: мол, у Мальтуса вычислено то-то, сказано так-то. Для всех мальтузианство было бранным словом, слушали Зубра со страхом.
Как-то одному из физиков надо было что-то выяснить по микробиологии. Зубр направил к Сокуровой.
— Вы Елизавету спросите, она у нас микробиолог, должна знать.
Сокурова не знала. Так и призналась. Он со свирепой серьезностью сказал:
— Вот что, Елизавета Николаевна, поезжайте-ка вы в Москву, в университет, требуйте обратно деньги за обучение, раз вас там ничему не научили.
Какие деньги? Обучение у нас бесплатное. Это его не интересовало. И остальные и сама бедная Лиза понимали, что не в этом дело, а в существе.
Так было и много позже — на биостанции Миассово и в Обнинске. Он мог рычать, потрясая спущенной сверху бумагой:
— Это что же получается, сдать научную работу до тридцатого декабря? А если я сдал второго января, значит, план не выполнен? Какое это имеет отношение к науке? При чем тут, к чертям собачьим, научная работа? Нет уж, извините, это никакая не научная работа, а бумагоиспускание!
У него это звучало ругательски грубо.
Наслышан о Д. я был давно, от разных людей. Говорили о нем всегда нехорошее — о каверзах, интригах, подлостях, которые он чинил Зубру. Из года в год десятилетиями неотступно пиявил он Зубра — своего учителя, наставника, шефа. Не отпускал, следовал за ним. Из рассказов вырастал пожизненный недоброжелатель, да чего там недоброжелатель — враг, настойчивый, истовый, как будто причиной была кровная месть или что-то в этом роде. Вражда выражала себя в постоянных укусах, больших и мелких, видно, скучная душа этого человека утешалась, лишь причиняя неприятности, досаждая Зубру.
За что? Тут мнения расходились. В точности никто не знал, за что этот Д. преследовал Зубра столь долго и упорно.
Их вражда не была взаимной. От Зубра я не слыхал про Д. ничего плохого. Похоже, что Зубр вообще избегал говорить о нем, как будто Д. «не доставал» его чувства. Чувства, может, и «не доставал», а вот каверз и перипетий хватало.
С чего у них началось? Некоторые вели счет от случая, который произошел в самом начале пятидесятых годов, еще в уральской лаборатории.
Д. работал там младшим сотрудником, химиком. Появился он при драматических, можно даже сказать романтических, обстоятельствах. Во время войны юношей он попал в Бессарабию, сошелся там с какой-то красоткой, жил в ее поместье, и, когда пришли наши войска, его судили за уклонение от службы в армии. Впоследствии его реабилитировали. Но до этого, сидя в заключении, он, недоучившийся студент Харьковского университета, решил приложить все силы ума и воли, чтобы как-то выкарабкаться, надо было обратить на себя внимание, доказать свою полезность. Ему помогло то же самое, что помогло и Зубру, — работы, связанные с биозащитой. Его отправили в лабораторию к Зубру, где он должен был оправдать то, что наобещал. Как ни удивительно, он сумел это сделать быстрее, чем кто-либо ожидал. Суть дела он схватывал на лету. Память имел исключительную, к тому же способности к языкам. С немцами вскоре изъяснялся по-немецки, читал литературу на французском и английском. Через год он догнал кандидатов наук, потом обошел их. Зубр доверил ему вести самостоятельную тему. В обстановке сочувствия Д. распрямился, расцвел. Появились молодая общительность, остроумие. Выяснилось, что он знает поэзию, сам пишет стихи. Охотно читал наизусть малоизвестных тогда Цветаеву, Мандельштама, Ходасевича. Сочинял капустники. Пел. Женщины с удовольствием опекали способного юношу,, прочили ему блестящее будущее. Да он и сам уверился в себе. Не так-то просто было выделиться на фоне этого тщательно подобранного коллектива крупных ученых, где репутацию определяли не отношения с шефом, не выступления на собраниях, не анкета. Здесь все решало дело — как человек соображает и как работает. Так было тогда на всех атомных объектах — диктовали сроки и необходимость. Требования, ежедневные требования отбирали лучших, отбрасывали бездарей. Д. выдерживал эту гонку, значит, он был явлением незаурядным, как он сам себя оценил.