Однажды — теперь уже не выяснить, при каких обстоятельствах, — Зубр вспылил и громогласно припечатал его: «Надо же, столько способностей и ни одного таланта! Мишура!» Д. был потрясен. Честолюбию его нанесли удар, и кто — человек, которого он боготворил, которому подражал, высший авторитет, Верховный Судия, единственный здесь, к мнению которого стоило прислушиваться. Обругай его Зубр невеждой, зазнайкой, придурком, кем угодно — он бы простил. Тут же произошло другое. Зубр зацепил нечто глубинное, еще не ведомое самому Д., и вытащил перед всеми. Определил, формулу вывел. Есть вещи подсознательные, которые стоит обозначить, произнести вслух — и они начнут властвовать над судьбой. Отныне каждую свою неудачу, промах Д. соединял с этой формулой. Зубр вселил в него чувство неполноценности. Боль от удара проходит. Эта боль не проходила, она стала болезнью. А вдруг в нем действительно нет ни одного таланта, настоящего таланта, без которого ничего серьезного в науке не добьешься? От изнуряющей этой мысли некуда было деваться. Виноват был Зубр во всех неудачах, ошибках, неприятностях…
Примерно так выстраивали историю их вражды.
Избавиться от урона, нанесенного честолюбию, Д. мог, лишь свергнув Зубра с пьедестала. Сорвать с него ореол, доказать раздутость его величины! Никакой он не гений, он устарелый крикун, пугач, фанфарон…
Вот какие объяснения мне предлагали.
Но достаточно ли одной фразы, думал я, для того, чтобы вести Тридцатилетнюю войну? А она длилась без малого три десятилетия. А если и достаточно одной фразы, то какое воспаленное честолюбие надо иметь! Что-то тут не так. Фраза всего лишь повод, такая упорная вражда может развиться, если есть внутренний антагонизм, нужно, чтобы эта вражда чем-то питалась.
Затем мне стали известны факты, не влезающие в эту версию.
Когда лабораторию закрыли, немцев, щедро наградив, отпустили на родину, чему они немало удивились, полагая, что придется отрабатывать на победителя куда больше. Советских ученых распределили кого куда. Зубра — в Уральский филиал Академии наук и дали ему право отобрать себе группу. В числе прочих он взял к себе Д.
Его выбор вызвал общее удивление: зачем брать человека, который с ним не ладит, когда есть такой удобный случай расстаться?
А. К. Уралец пытался его отговорить. Дал понять, что Д. — человек не просто недоброжелательный, что он активно клевещет, не стесняется. Казалось бы, ясно? Но Зубр упорно не понимал, не хотел понимать. Ну, опасный он человек, доказывали ему, опасный. От соседства с ним могут последовать неприятности, и крупные. Зубр добродушно отмахивался. Один из кадровиков не вытерпел и, нарушив правила, показал заявления, написанные рукою Д. Там были тщательно собранные неосторожные замечания Зубра, двусмысленные его сло вечки-фразочки. Перетолкованы, откомментированы. Кадровик брезгливо сунул ему в руки — читайте!
Зубр поводил по строчкам карманной лупой, хмыкнул.
— Не вспоив, не вскормив, врага себе не сделаешь. Вы ведь кляузы эти не учитывали. И другие, надеюсь, не станут. А работник он толковый.
Кадровик пожал плечами — что поделать с этим упрямым простаком, с этим реликтом? Он надеялся теперь на самого Д., что Д. откажется: какой ему резон опять быть под гнетом ненавистного руководителя, когда есть другие адреса, другие возможности?
Однако — и это было для меня важно — Д. не отказался, он последовал за Зубром на новую работу в Миассово.
Знал, что Зубр знает про его доносы — всем это уже стало известно,знает и не боится, берет его с собой, следовательно, не считает опасным. Это уязвляло еще сильнее.
Зная все факты, я никак не мог соединить этих двух людей, ничего не выходило, по всем параметрам они были несовместны. По крайней мере, Д. не должен был тянуться за Зубром. После уральской лаборатории, после Миассова они и в Обнинске вместе сошлись. Почти до самой смерти Д. сопровождал Зубра, заклятый его сподвижник. Преследовал он его, что ли? Но зачем? Казалось, отвяжись, сколько можно, если он так мешает. Почему, за что Д. так ненавидел Зубра и, ненавидя, шел за ним?
Феномен Д. означал, что Зубра можно не любить. Более того — ненавидеть! Это было для меня открытием.
Я решил встретиться с Д. Тем более что он остался один из немногих, кто так хорошо и долго знал Зубра по работе, да и по жизни, что прошла после войны.
Меня отговаривали. Предупреждали, что он все замажет грязью, станет клеветать, напридумает пакости, потом не разберешься.
Чем сильнее меня отговаривали, тем больше мне хотелось увидеться с Д.
Я вспомнил книгу Константина Леонтьева о романах Льва Толстого. Язвительно, местами с убийственной злостью разбирает Леонтьев язык, стиль «Анны Карениной», «Войны и мира». Отдает должное и в то же время высмеивает безжалостно, без всякого почтения. Ничего подобного читать о Толстом мне не приходилось. Было страшно и любопытно. Неприязненный взгляд Леонтьева был зорок. То, что у Толстого могут быть такие огрехи, надуманность, слабости, то, что перед ними можно не преклоняться, потрясло меня. Многое из читанного о Толстом раньше показалось приторно хвалебным. Я вдруг почувствовал, что моей любви не хватало этого чужого злого мнения. Оно пригодилось — от критики Леонтьева в чувстве моем к Толстому ничего не убыло, скорее прибыло.
Уговорить Д. на встречу было непросто. Разумеется, он понимал, что я хочу написать о нем, что все равно я напишу, согласится он на встречу или нет, поскольку в повести о Зубре без него не обойтись. Он знал, что он — отрицательный герой, но до какой степени? Он не знал, что и сколько мне известно. И медлил, откладывал, ссылался на нездоровье.
— Мне нужно выслушать от вас то, чего никто другой не скажет,уговаривал я. — Плохое, критическое, ироничное — все, что сочтете нужным.
— Назовем это истиной, — сказал он. — Объективной истиной. Грубый хлеб истины. А то ведь вы вскормлены пирожками обожалок. Ну что ж, если ради истины. Это ваша и наша профессия — служение истине. Наша даже больше, чем ваша.
Не будь высоких каблуков, он был бы совсем небольшого роста. Лицо узкое, нервное, жидкие пегие волосы, кокетливо зачесанные на лоб как бы челочкой. Глаза серые, увертливые. В тех рассказах, которые я слышал раньше, он был молодым, блестящим, играющим силой, умом. Здесь же передо мной предстал пожилой господин, хрупкий, усохший, — ничего зловещего, опасного. Мне хотелось, чтобы он был похож на Грушницкого, которого я с детства терпеть не мог. На Сальери. На Мефистофеля. Я готовился к герою типа Смердякова, Урии Гипа — к чему-то коварному, сатанинскому, соответствующему его роли.
Можно ли распознать по внешности злодея? Хотелось бы, конечно. Но сатана и дьявол приходят к нам с физиономиями стертыми, рога спрятаны под шляпой, мохнатый хвостик утиснут в вельветовые штаны. Симпатяга. Запаха серы не ощущается. Серия улыбок — и паленой шерсти не замечаешь.
Д. излучал приветливость и начал с легкого, ничего не значащего разговора. Когда я перешел к делу, он уселся удобнее, сплел пальцы и долго смотрел на меня с неясной улыбкой. Затем короткими фразами пункт за пунктом изложил возможный вариант предстоящей сделки. Он готов помочь при условии, что вместо него будет изображен другой. Некто икс. И обстоятельства будут неузнаваемы. Только так. Чем больше «не я», тем проще ему открыться. Чем больше «не я», тем больше будет его «я». Иначе нельзя, иначе открываться трудно. Писателю ведь хочется узнать сокровенное. Кто же станет раздеваться, показывать свои язвы? А когда «не я», когда «я» — другой, тогда легче оголиться.
Я не понимал, как же так: все лица у меня достоверные, и вдруг один появится вымышленный?
Не вымышленный, охотно поясняет Д., наоборот, он будет достовернее других, только обозначенный другой фамилией. Не все ли равно читателю? А раз уж будет придуманный герой, почему бы не перевести повесть в чисто художественную? И автору свободней и никаких претензий.
Видно, что у Д. разговор наш продуман наперед, не знаю только, как далеко, пока что все движется по запрограммированному им пути. Я защищаюсь неуверенно. Меня давно одолевает соблазн вырваться в этой работе из пут подлинных фактов, дат, адресов. Что меня останавливает? Единственное — я хочу рассказать про человека, которого знал, любил. Про него, а не про другого.
— Тогда выдумывайте про меня, — говорит он с улыбкой. — Вам все равно придется выдумывать, если Я не откроюсь.
Он прав, положение у меня безвыходное. Но у меня есть еще один путь:
— Выдумывать я не буду. Хватит того, что мне рассказали.
Серенькие глаза-мышки обежали меня и спрятались в прищуре.
— Много наговорили?
— Много.
Он зависел от меня, а я от него. Кто кого перетянет?
— А может, нам лучше поладить? Как Фауст с Мефистофелем? — сказал он ласково. — Помните: ты больше в этот час приобретешь, чем мог бы раздобыть за год работы.