– Сидят тут…
Туз…
– Все вечера напролет…
Червей.
– Делать вам, что ли, нечего?
Дама, валет…
Она была хорошим напарником. Мы очень неплохо зарабатывали.
Тот вечер ничем не отличался от всех предыдущих. Мы сидели за зеленым столом. Она кружила по комнате, подтирая несуществующую пыль и оставляя на мебели жирные отпечатки своих вечно перепачканных пальцев. Она приносила нам сухое вино, одну бутылку за другой. Она с грохотом ставила бутылки на стол и злобно косилась на гостей, заглядывая украдкой в их карты. Она говорила. Я слушал.
Я проиграл.
Я слишком поздно понял, что она говорила не то. Запутывала меня, перевирая их карты.
Когда они ушли, пьяные и довольные, она захихикала. Я не стал разбираться. Не стал спрашивать «почему» и «зачем». Я схватил сумку и засунул туда только свое. Только то, что могло мне понадобиться для работы: колоду карт, листы ватмана, карандаши, кисти, баллончики с краской, маленькие ножницы, перочинный ножик, пару иголок… Взял немного денег – ровно столько, чтобы хватило на ночь в гостинице и на обратный билет в Москву. И ушел, хлопнув дверью.
Она молча наблюдала за мной, пока я собирался. Только когда я вышел из дому и бысто зашагал прочь, она высунулась из окна и стала орать сварливым, срывающимся голосом:
– …Возвращайся немедленно! Возвращайся, а то хуже будет! Слышишь, ты? Я приказываю! Я не разрешаю тебе уходить! В последний раз говорю! Я этого так не оставлю! Ты пожалеешь! …Нет моей силе конца… Выпускаю я на тебя силу могучу, – голос ее вдруг зазвучал тише и спокойнее. – …Во все суставы, полусуставы, во все кости и полукости, во все жилы и полужилы, в глаза и в сердце, в грудь и в утробу, в руки и ноги…
– Ты сумасшедшая! – огрызнулся я снизу и ускорил шаг.
Из окон соседних домов стали высовываться люди, лениво прислушиваясь к нашей перепалке на незнакомом для них языке.
– …И ничем ты не сможешь отговориться… Ни заговором, ни приговором, и ни стар человек, ни млад не отговорит тебя своим словом… Кто из моря всю воду выпьет, кто из поля всю траву выщипет, и тому мой заговор не превозмочь, силу могучу не увлечь…
Я уходил от нее в душную беззвездную ночь, а она все бубнила и бубнила мне вслед – и, кажется, плакала. Я вдруг понял, что ни разу еще не слышал, чтобы она плакала. И еще понял, что мне ее совершенно не жаль. Я был зол, раздражен – и счастлив, что вырвался.
На следующий день меня посадили в тюрьму.
Потом пришел Трехголовый. Он был одет в большую, разъехавшуюся по швам футболку с мультяшным розовым львенком и надписью «The Lion King».
Он шел, неуклюже переваливаясь с боку на бок, процарапывая острыми своими когтями глубокие борозды в поверхности моста, лениво волоча за собой огромный чешуйчатый хвост.
Ему было неудобно идти: две передние лапы – покрытые зеленоватой чешуей, бессмысленно мощные – росли совсем впритык друг к другу, и переставлять их нормально Трехголовый не мог.
У него было только две головы. Обе они, покачиваясь на длинных пупырчатых шеях, с изумлением и грустью разглядывали обрубок третьей шеи – неровный, с корочкой запекшейся крови.
– Хала, – прошептала левая голова.
Трехголовый тяжело и часто дышал, выпуская струйки горячего пара из всех своих ноздрей и ртов, точно продырявленный чайник.
– Хала – мое имя, – сказала средняя голова.
– Здравствуй, – ответила Маша.
– Нам отрубили голову, – грустно сказал Трехголовый двумя одинаковыми голосами. – Помоги нам.
– Как я могу помочь?
– Подойди ко мне. Подойди ближе. А теперь обними меня. Прижмись ко мне всем телом и закрой глаза.
Маша тесно прижалась к холодной, влажной чешуе Трехголового. Так тесно, что услышала, как бьются, медленно и глухо, три его сердца – одно в центре груди, одно слева и одно справа.
Трехголовый склонил обе своих головы над Машей. Понюхал ее волосы. Осторожно прикоснулся парой холодных ртов к ее вискам.
– Будеш-ш-шь моей… – прошептал Хала.
– Что?
Трехголовый отступил на шаг, противно царапнув когтями мост – точно гигантская вилка проехалась по фарфоровой тарелке, – и сказал:
– Отдай мне свою голову.
На какую-то долю секунды страх – или даже не страх, а просто отвращение… словом, что-то очень похожее на страх шевельнулось в ней – но тут же застыло, растворилось в холодной пустоте, заполнявшей ее.
– Хорошо. Как это сделать?
– Тебе не придется ничего делать, – ответил Трехголовый.
В тот же момент Маша почувствовала у себя на затылке пристальный взгляд. Словно кто-то стоял позади нее. Она хотела оглянуться – но не успела. Успела только заметить, как скользнула по мосту, по перилам моста, по дурацкой футболке Трехголового черная тень от какого-то длинного, тонкого предмета.
Отрезанная одним точным, резким движением, ее голова еще пару секунд оставалась на прежнем месте – а потом медленно накренилась и с глухим стуком упала. Кувырнулась пару раз по мосту, ткнулась в темную расщелину между двумя досками и замерла.
Трехголовый поднял ее, повертел в своей зеленой лапе. Поскреб еще пока мягкую корочку, сразу же образовавшуюся на срубе. Поставил голову на свою пустующую левую шею, придавил немного когтем. Потом осторожно убрал лапу – голова закачалась. Трехголовый неловко дернулся, попытался поймать ее на лету – но не успел: он был слишком неповоротлив.
Он снова поднял ее и снова – пыхтя, исходя паром, высунув от напряжения два длинных шершавых языка, – попытался пристроить на место той, отрубленной. Безрезультатно.
Повторив все эти манипуляции еще пару раз, Трехголовый тяжело вздохнул и сказал:
– Нет. Не держится. Лучше уж я верну ее тебе.
Он подошел к Маше, продолжавшей неподвижно стоять напротив, и осторожно приладил голову на прежнее место.
Боль сначала появилась в шее – острая, невыносимая, – а потом назойливым сверлом воткнулась в мозг. Маша застонала и открыла глаза, но не увидела ничего, кроме пульсирующей, искрящейся тьмы.
– Я все равно не смогу так жить, – услышала она голоса Трехголового. – Это будет не жизнь, а мучение. Убей меня, Маша. Там, у тебя под ногами, – меч или что-то вроде того. Убей меня. Пожалуйста.
Неуверенно взявшись рукой за перила, Маша осторожно присела на корточки и другой, свободной рукой стала шарить перед собой. Нащупав наконец еще теплую рукоятку меча, она подняла его, размахнулась и наугад полоснула воздух.
Глухое тук. Тук. Два тяжелых предмета упали на мост. Потом что-то заскрипело – и стало тихо.
Зрение вернулось не сразу. Сначала перед глазами возникло какое-то бледное расплывчатое пятно. Маша уцепилась взглядом за это пятно, прищурилась и долго смотрела на него – пока пятно не оформилось в большой, желтый, почти идеальный круг с отколотым слева кусочком. Пока на нем не проступили рыжие кляксы лунных морей и океанов. Пока оно не осветило все вокруг.
Трехголовый стоял на задних лапах, задумчиво облокотившись на перила моста. В вытянутых передних лапах он держал свои отрубленные головы. Они, не мигая, смотрели друг на друга. И время от времени испуганно косились вниз, на черную неподвижную воду.
Он простоял так долго. Очень долго. А потом головы вдруг скривились в странной гримасе, зажмурились – и Трехголовый разжал пальцы.
Плюх. Плюх.
Трехголовый постоял еще немного. Потом вцепился когтями в перила и замолотил хвостом, безуспешно пытаясь подтянуть свое грузное тело. Два раза он неуклюже заваливался на мост, дрыгал лапами, как опрокинутый на спину майский жук, снова поднимался. На третий ему, наконец, удалось перевалиться через перила. Он тяжело рухнул в реку, обдав Машу фонтаном ледяных черных брызг.
Когда исчезли круги на воде, когда вода снова стала блестящей и льдисто-гладкой, Маша почувствовала, что боль в голове стихает. Превращается в густое и мягкое, точно пар, тепло.
Она еще немного посмотрела на воду, а потом улеглась прямо на влажный мост. Стоять больше не было сил.
– Поспи, если ты устала, – раздался знакомый голос. Тот самый голос.
Маша подумала, что за все время, проведенное на мосту, она действительно ни разу еще не спала.
Она закрыла глаза – и ничего не стало.
Совсем ничего.
Я устал. Господи, как я устал. От этих домов, поездов, автобусов. От этих вокзалов, огромных и душных. От висящих под самым потолком черных табло, на которых высвечиваются зеленые и желтые буквы, такие большие, что я не всегда могу их прочесть. От человеческих ног, готовых меня раздавить, от человеческих рук, смахивающих меня на землю. От этих корзин, рюкзаков, тележек и сумок, в которых я переезжаю с места на место, то продвигаясь к цели, то возвращаясь обратно. От этих людей, которые по дороге ссорятся или мирятся, и вдруг изменяют свой маршрут, и выскакивают из поезда раньше, чем собирались, и выбрасывают свои пакеты в мусорные корзины…