Старо́ лечью, пас в озере зажатый, я протащу нас мимо сто ролей. Ты не заметишь мне и не замашешь. Скотине посвятили ставро-день.
Зафона́бьедь пью. Лефа́к неутолимо. В этот полдень лез. Дураче́с.
Сто ро́лей пас я протяну нас мимо. Как папоротник в этот полдень рос.
Кто включил компьютер? Открываю глаза — комната озарена светом от экрана. Я задрожал, выглядываю из-под одеяла. Никого нет. Не мог же он сам включиться. Или мог? Встал, смотрю: на экране разложен «солитер» — последний номер, 32 000. Тут уж я подумал, что смерть меня так явно зовёт. Или схожу с ума.
Так что надо тормозить. Приходится. Хотя многое ещё. — Мне кажется, что, пытаясь на данном этапе дать слишком точное определение термину «сознание», мы рискуем упустить ту самую концепцию, которую хотим изловить. Сможет ли такая концепция «причины» приблизить нас к пониманию свободы воли — вопрос будущего. Которого нам, быть может, увидеть не суждено.
Она всё сжигала, и эта Саша, невестка, отобрала у неё всю посуду. Ей не в чем было готовить, бедной. Одна какая-то маленькая кастрюлька у неё оставалась. Напоследок она уже только яйца себе варила — и говорила: «яички — хорошая еда». А я приехала — студенткой была, — купила ей сковородку. Так меня надули — подсунули бракованную. Она стала готовить, так у неё сразу ручка сломалась.
После похода эта кастрюля превратилась в кОстрюлю. Дует-дует ветерок. Раздувает костерок. Что дальше? Закипает котелок. Всё очень просто. Сейчас будем чай заваривать. Это, оказывается, называется Хлыбы́. А я думал — Хлыбы́. Может, здесь кругом хляби. И действительно: всюду родники, лес заболочен. А Хлыбы́ — я тогда не знаю, откуда это.
72 года. Она пошла корову доить. А у ней давление за триста. Вот её и шарахнуло во дворе. Так и не встала. Надел бы сапоги. Не хочу. Они, оказывается, тоже из лесу носят дрова. Вестимо. А откуда же? Как идём в лес, так и прихватываем. Однажды мы их застали. Они — в топоры, мы тож. Мы туда, в сторону Черноситова. Надел бы сапоги. Не, не хочу, я в них упреваю.
Чка к чте — что это такое? Не знаешь? А это привычка к чтению. Он читает газету и усмехается. А она заглядывает и показывает, где ещё можно усмехнуться. Трясясь в прокуренном вагоне, въезжал в Монголию Рубрук. А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят, как Городницкий. Я чувствую настоящую веру, но я не верю в настоящее чувство. Мне приходилось отмывать его заплёванную чашку. На ощупь открывать калитку… Ну чего вот он спит, да? На солнце надо зверю. А он спит, как зимой. После того, как он удовлетворил свои желания, он вот и превратился в сонную тетерю.
Запели соловьи. Настала селяви. Соловья без словаря не поймёшь. Сосед-полковник третий день. Сам не свой. Как больной. Не морочь мне голову. У тебя были когда-нибудь знакомые полковники? Не знаю. У меня был один знакомый шахматный гроссмейстер. Ну, это всё равно что маршал. Нет, однако маршалов всё же поменьше будет, чем гроссмейстеров, наверное.
Вот это козодой? То есть с таким звуком доят козу, так, что ли? Здесь водою сочится гора. Тут одни комары да бобры, да приходят с горы кабаны. Укусил клещ. Кусочек ватки намочи в водке. А утром в этом же кусте начинается какой-то детский сад. Нет, этот соловей был лучше. Не ученический голосишко, как у того, а матёрый, изощрённый. Только от него почему-то всю ночь пи́сать хотелось. Такое бульканье. Как проснёшься — лежишь, лежишь, ворочаешься. Потом всё-таки не можешь утерпеть, вылезаешь из палатки.
В Тарусе мы обнаружили, что ивы названы плакучими потому именно, что у них с листьев капает вода. Проходишь в сухой жаркий день под сенью ивы — и тебя обдаёт прохладным душем. А чего им делать? Приехали и ходят. Тут дача Рихтера, там могила Паустовского. Это не поприще, а какое-то гульбище. Может, торжище? Тунгусский метеорит. Вилюйский энцефалит. Сколько слов красивых! Что с ними делать?
Это та же самая кошка? А там лежит эта куриная ножка. Ну, вот поэтому они и зачастили. Она в кусты утащила для большей безопасности. Да, чего-то жрёт такое. Господь сказал ученикам: «Коль вилки нет, берить рукам».
Он подчёркивает, что, хоть он и показал, что континуум-гипотеза является неразрешимой в рамках процедур системы ZF (Цермело — Френкеля), вопрос о том, является ли она действительно истинной, был оставлен им без внимания. И обещает дать некоторые догадки-подсказки, относительно того, каким образом этот вопрос можно действительно решить. В то время как большинство считает, что ZF охватывает все методы рассуждения, необходимые для математики. А иные даже настаивают, что приемлемым может считаться лишь то доказательство, которое можно сформулировать и произвести в рамках ZF.
Вопросов всё больше. Разве не ты изнасиловал плюшевую лисичку? Вряд ли. Как можно изнасиловать плюшевую игрушку, если она не сопротивляется? Но ты же сам рассказывал! Не мог я такого рассказывать. Может, кто другой, или ты где-то читала? Нет, не читала. Ты рассказывал. Загадка на загадке. Я не рассказывал и не насиловал. Я начал поэму «Лисий брод», но бросил, не дописав.
Даже ходячие мотивы постсезанизма он умел организовать так, что они выглядят открытыми впервые — в силу остроты чувства индивидуальности каждой предметно-пространственной коллизии, изображённой им.
«Редукция волнового пакета». — Какие красивые слова! Какие весомые, величественные. Вот достойное имя для подлинной реальности. Я чувствую волнение, даже трепет, когда слышу их, словно бы я с этой реальностью встречаюсь в их лице лицом к лицу.
На солнце какая-то дымка. А на сердце какая-то думка. Что-то изменилось в отношении. Словно бы стали косо смотреть, под другим углом (ракурсом). Не из-за того же, что я брал 200 рублей у Валентина? Нет, кто-то вообще объяснил им, и они сговорились, что я не хозяин, что со мной нужно по-другому. Сосну без меня спилили. Вот за это время и изменилось, что я не был. Заметно. Может, в сарае что нашли из любопытства (кстати, я забыл посмотреть марки), — и по совокупности вывели на чистую воду? Хватит, мол, с ним, предел. Он лжёт всё время. Он ничтожен и никчемен. Сам уехал в Ковров, а заливал, что на Сенеж, работать. О, сладкое Медынцево! Тебя ли не будет скоро, раньше, чем меня? Там тоже ощущается недовольство, усталость. И тоже вырубается лес. Сожгли мы там кипятильник. Вместо кинокамеры воткнули его по ошибке. Но здесь-то вроде я ничего не навредил? Туалет так и не удалось снять. Верней, сняли, но плохо. Смазали… Кстати, может, они в Интернете всё нашли и прояснили, так сказать, общую картину? Исчислен, взвешен, оказалось, что довольно лего́к… Тоже с этой кинокамерой. — Сколько денег они в неё грохнули!..
Между прочим, Сорокину я когда-то говорил. Нет, не говорил, но нужно было сказать. — Что такое письмо, может быть, очень вредно для души. Войдя в привычку, оно деформирует взгляд на мир. «Душа есть слово. Сочетание букв. Меня интересуют только сочетания букв, а они не могут мне никак повредить», — сказал бы он. И покривил бы душой. На самом деле он занимается только своей экзистенцией — так же, как и я. Только, увы, более радикально. (Увы — для меня?) Хотя возможно, он уже зачерствел, и всё, что он делает, скользит по поверхности? Раньше так не было. В любом случае, он делает добро душе читателя, выводя её за рамки. Жертвуя при этом собой. Или уже не жертвуя?
Или взять живопись по материальной линии. Куда девать картины? Музеи полны. Новых нет. Рабочий не может заказать свой портрет или купить пейзаж. Художники-живописцы состоят фактически на пенсии госзаказов. Молодёжь работает по журналам и театрам. Не талмудьте, товарищи критики, головы новому поколению, не делайте вида нужности и расцвета живописи. Во Вхутемасе на живописном, благодаря неясности, учится 300 юношей. Куда они выходят? Необходимо для доживающих живописцев открыть Страстной монастырь и честно сказать: «Это пережиток буржуазного строя». Искусство всегда процветало или в стране отсталой, или в стране реакционной. Искусство — это опасность.
Вдали играет странная музыка. Не вдали, а здесь, за железной дорогой, где раньше был пионерлагерь. Бог знает, что там теперь. Задумчиво поёт большой хор, сопровождаемый четырьмя нисходящими грустными аккордами. Это длится без конца. Слова разобрать невозможно.
По-разному всюду. «Доктор, я ссу в четыре струи». — «Пуговицу проглотил. Следующий!» — В Первую градскую он просто влюблён. А Онкоцентр, где ему надо теперь быть, он терпеть не может. Такая, говорит, циничная атмосфера. А в Первой градской — там, конечно, поставлено всё на православную ногу. Вот тебе и разница: смерть — и смерть.
Они сказали — сейчас будет сет-болл. «Болл» — отвратительное слово. Сколько в нём наглости, самодовольства. То есть, разумеется, я имею в виду филологическую наглость… Если бы все вещи назывались только английскими (американскими) именами, им следовало бы тотчас отправиться на вселенскую помойку. По счастью, есть ещё китайские имена, введённые когда-то императором Шихуандзи.