«А пошто не я к государю?» — хотел спросить Козыревский, но, увидев, как светилось лицо Колесова, только согласно кивнул головой и вздохнул.
Он вспомнил год семьсот пятый, когда, заняв место отца на казацком довольствии, гнал собак по уброду из южной оконечности Камчадалии, от Курильского озера, с радостной вестью, что они знают наверняка о морских островах, которые, будто камни на луже, и по ним скок-скок — и в Апонии. Но к Колесову первым шагнул Семен Ломаев. Не шагнет ли Колесов первым в Якутске? А кто будет прикладывать руку к челобитной царю в Петербург? Он, Ивашка Козыревский, царев раб, хочет стоять в покоях государя, видеть его, слышать голос властителя, который навсегда поставит имя Козыревских вровень с Колесовым, а глядь, и выше. А Колесов ему — Гирев.
Как бы там ни было, а с Гиревым не разойтись.
И он, проклиная в душе Мармона, взял несколько казаков, Степушку-писаря и бросился на север к корякам-олюторам, чтобы склонить Гирева к миру и быстро вернуться, не запутавшись в пургах. Неожиданно Гирев встретил его у Ильпинского носа, с которого хорошо виден остров Верхотурова. Гирев оставил в юртах на реке Вывенке женщин, детей и часть воинов (он знал через своих лазутчиков, что к нему спешит есаул Козыревский с партией в несколько ружей) и приготовился того Козыревского с его служивыми погромить, а ружья забрать.
Кто впервые, вместо того чтобы вонзать друг в друга колья и разбивать дубинками головы, оспаривая темную пещеру, предложил сесть кругом у костра и говорить языком мира… То был мудрый человек, и тот, кто согласился с ним, тоже был мудрый человек.
Гирев, увидев Козыревского, удивился: он удивился не столько его молодости, как тому возникшему у него чувству, что перед ним казак, который может говорить как хочет и что хочет, и он, Гирев, заранее соглашался с тем, как и что скажет есаул Козыревский. Он спросил у Куйкынняки, прародителя коряков, своего бога, как поступить, когда он помимо своей воли готов подчиниться есаулу, но Куйкынняку куда-то запропастился, наверно, за дикими оленями гоняется, охотится, а может, с нинвитами, злыми духами, бьется. Растерялся Гирев.
А между тем Козыревский, видя, что Тахтай Гирев медлит и выжидает, сказав казакам: «Где наша не пропадала», передал Степушке ружье, расправил пояс и, заломив шапку, двинул ему навстречу, не оглядываясь, сшибая широким шагом пожухлую траву. Гирев понял, что и он должен отделиться от воинов, и он сделал это, хотя кое-кто криками отговаривал его, не понимая, зачем Гирев, тойон, которого все боятся, должен оставлять воинов, когда его место среди них. «Не верь ему! Он нинвит!» — предупреждали его настороженные воины.
Они сходились — Иван Козыревский и Тахтай Гирев, русский и коряк.
Они сходились, а там, в стороне Восточного моря, где заканчивался Ильпинский нос, был виден остров Верхотурова, ставший последним пристанищем казака Верхотурова и Эвекки, деда Тахтай Гирева.
Козыревский не знал Эвекку и стал забывать лицо Верхотурова. Зато перед ним сам Тахтай Гирев: в кухлянке, торбасах и малахае он выглядел неуклюже, но даже просторная кухлянка не могла скрыть его крутых плеч.
Козыревский снял шапку. Холодный ветер Восточного моря встрепал его густые длинные волосы.
Они хотели понять друг друга без толмача.
— Парапольский дол открыт, — говорил Козыревский приказчику Василию Колесову. — А Мармона побить следует — сверхъясаком пущай не балует, меру знает. Отписки у Степушки.
Колесов улыбался: что Мармон берет сверхъясак, ему давно было ведомо, и он имя Мармона пропустил (Ивашка порой и сам не прочь с камчадала лишку содрать), — он улыбался дороге.
— Скажи Саниме, чтоб собирался. Платье его, японское, сложишь, чтоб не спрело. Какие товары курильские с собой привез, уложишь… Саниму одень в наше платье: глянь, что у кого лишку, рубаху там, штаны… Спешить надо, Иван… А Мармон… Что Мармон, его дорожка возле твоей виться будет, а где сплететесь, там дале один пошагает… лучше ты… Я не вернусь в Камчатку… Хочу увидеть тебя в Якутске… Пока же занимай мое место в приказной избе… Одно прошу — не тереби Мармона.
— Я могу сместить его?
— Не тереби Мармона…
— Саниму в Якутск иль Петербурх?
— К царю.
Сжалось сердце у Ивана Козыревского — все же не он.
— Мармона я не трону…
— Оставь, от него вонько…
Санима, расставаясь с Козыревским, плакал.
— Пошто слезу роняешь? — спрашивал Козыревский, успокаивая Саниму. — Ты знаешь, кого увидишь? Самого царя Петра Алексеевича. Эх, мне б в Петербурх. Мне б царь партию служивых под начало дал ни много ни мало, а человек двести. Ну, сто, как Атласову… А тут сиди, с Мармоном лайся.
При упоминании Мармона Санима перестал плакать. Его черные глаза блеснули гневом.
— Мармон — негодный человек, — сказал он, и в его голосе Козыревский почувствовал сострадание.
— Откуда знаешь?
Санима потупил глаза.
— Думают, я понимай мало-мало, и все говорят при мне. Хочет убить Ивашку…
— Ты в голову плохое не бери. Поезжай с богом, держись поближе к приказчику.
В Петербурге Саниму назначили в школу японского языка помощником к Денбею, тому самому, которого вывез из Камчадальской земли Владимир Атласов. Вскоре Санима принял христианскую веру и женился на русской бабе. Когда Денбей покончил с делами земными, Санима продолжил обучение российских отроков апонскому языку и занимался этим до 1734 года.
— Ну, Мармоша, хоть ты и командир Нижнего острога, а под моей рукой. Коль кликну своих молодцов, твоя крепостица — улю-лю-лю!
— А ты осядь! — Мармон побагровел. — Хвост распушил!
— Мармоша, — ласково ответил Козыревский, улыбаясь и положив крепкую руку на эфес палаша, — попомни одно — ежли Тахтай Гирева почнешь обдирать, я ведь и на дыбу тебя… Анциферова где помянешь, я то слово подберу — и тебе в глотку, и ты замолкнешь, Мармоша…
— Убийцы вы! Что Анциферов, что Харитон с Григорием! Что…
— Договаривай!
— Твои руки, есаул, нечисты…
— Мармон, знать бы, не доехал бы ты на своей кляче из Большерецкого острога. Убийцы… Великое ли дело приказчиков убивать в Камчатке, когда иные цареубийцы в шелках и в почете!
Мармон от слов Козыревского побледнел: никого под рукой, ни единой души, а так он бы с радостью крикнул «слово и дело!», и Козыревского как не бывало. Ну, недолго ему в есаулах… Его не спасут и морские острова. На царский двор хулу возвести.
— Бревенчатые укрепления сделаешь, — Козыревский будто и не говорил о цареубийцах. — Кто топор держать может, не жалей. Лесу у тебя много. Обстраивать остроги надо. В Камчадальской земле сила наша. Отстроим — и вновь на морские острова. Торговому люду препятствий не чини. Они оборотистые, у них деньги. Кто хочет, пущай суда закладывают — и в Апонию. Токмо без меня дороги туда сейчас нет…
— Скажи, есаул, кто венчать казаков будет с бабами камчадальскими? У меня полон острог ребятни. Как Мартиньян отошел, венчать некому.
— Свято место пусто не бывает, Мармоша.
«Богохульствует», — подумал, страшась, Мармон и вновь пожалел, что один с Козыревским. То писарь Степушка частенько вертится под ногами, его сейчас и след простыл.
— Я звал тебя, Мармон, не Мартиньяна отпевать, его без нас в землю опустили… Частокол для острога руби покрепче, не забудь бревна обсмолить, и комлем вверх, чтоб не погнил раньше времени…
«Дождусь через год приказного — и-их! Ивашка, не сносить тебе головы», — утешал себя Мармон, спускаясь на батах по реке Уйкоаль из Верхнего острога в свой, Нижний.
Как в воду глядел Мармон.
Новый приказчик Петриловский не успел и в ворота Верхнего острога въехать, как послал в избу Козыревского казаков: Ивашку за ребра и к нему, Петриловскому.
— Заговор! — потрясал он кулаками, пытаясь добиться признания вин своих от Козыревского, который, обеспамятев после батогов, лежал пластом на полу у ног Мармона. И Мармон, не скрывая наслаждения, бил носком сапога в бок Козыревского и, не чувствуя сопротивления молодого тела, приходил в ярость, он готов был прыгать по его спине, раздирая до мяса кровавые полосы, но Петриловский его удерживал.
— Где твоя рухлядь? — допытывался он, едва Козыревский открывал глаза. — Суда на свой кошит строил, есть рухлядишко… Заговор!
Козыревского били вновь.
— Так его! — вскрикивал, приплясывая, Мармон. — Так его!
— На царя поклеп возвел! На старое потянуло! Колесов вин твоих не нашел! Я их найду!
Разжигали угли, брали щипцами и прикладывали к спине. Козыревский корчился, не выдерживал и вопил так, что его крики были слышны чуть ли не во всем остроге.
— Безумствует Петриловский, — ворчали казаки. — Ах, Мармон, сучье племя, как не удавили его вместе с Чириковым да Липиным.