Их со Скрябиным роман продолжался немногим больше месяца, он был человек на редкость открытый, не желал и явно не умел ничего скрывать, и у нее сложилось впечатление, что он очень одинок: единственные имена, которые он называл в разговорах с ней, были имена его дяди и тетки, воспитывавших Скрябина чуть ли не с пеленок. Она была уверена, что мир вокруг него совсем пуст, и до крайности удивилась, выяснив, что это не так.
* * *
За неделю до разрыва Скрябин пригласил ее к себе на квартиру — первый раз, когда она была у него, — на музыкальный вечер. Потом она узнала, что подобные домашние концерты он дает регулярно — два раза в месяц, причем уже много лет для одних и тех же людей. В тот день он играл большой фрагмент из музыки, которая предназначалась им для «Мистерии», — тему колоколов; кажется, записан он никогда не был. Наблюдая, как гости его слушают, она поняла, что присутствует на собрании некоей секты скрябиниан. Все очень напоминало хлыстовские радения: они были опьянены и оглушены его музыкой, он играл в совершенно экстатическом состоянии, и в таком же экстатическом состоянии находились они. Медные, жуткие, какие-то роковые гармонии лились, будто набат; человечество было уже приготовлено к страшному и радостному часу последнего воссоединения, и Скрябин прощался с ним.
Звуки, которые он извлекал из рояля, управляли этими людьми, словно марионетками. Любая его нота преображала их лица — мука, немыслимые страдания, страх мгновенно сменялись блаженством, чисто младенческой радостью и снова делались такими, как если бы перед ними разверзлась картина гибели целого мира. Вне всяких сомнений, он был для них Богом, они веровали в него, исповедовали его как Мессию, любой из них, стоило ему его позвать, готов был воскликнуть: «Воистину ты — сын Божий», — и пойти за ним. Кончив играть, он откинулся, но руки его по-прежнему висели над клавишами; он что-то шептал, глядя на свои бегающие в воздухе пальцы, может быть, уговаривал их — сил остановить и унять руки у него явно не было.
Сталь вместе с другими завороженно ждала, сумеет ли он с ними справиться, и тут Скрябин вдруг громко сказал: «Ах, почему нельзя сделать так, чтобы эти колокола звучали с неба! Да, они должны звучать с неба! Это будет призывный звон. На него, за ним человечество пойдет туда, где будет храм, — в Индию. Именно в Индию, потому что там колыбель человечества, оттуда человечество вышло, там оно и завершит свой круг».
Позже, за вечерним чаем, когда гости разошлись и они остались вдвоем, он сказал ей: «Мне пора приготовляться. Я не знаю, где застигнет меня посвящение, наверное, мне надо ехать в Индию». И беспомощно добавил: «Ведь пора приготовлять и тех, кто будет на иерархической лестнице стоять у самого центра, кто ближе всех к прозрению». И тут она поняла, зачем он позвал ее, Скрябин продолжал: «Я должен избрать себе апостолов, учеников, вот мне кажется, что они из тех, кто здесь был, из этого круга должны выйти, но я не уверен и хотел с тобой посоветоваться. Ты, по-моему, хорошо знаешь людей». Сталь спросила его тогда, в чем будут состоять приготовления человечества к Мистерии и что ляжет на плечи учеников.
«Понимаешь, — сказал он, — Мистерия есть воспоминание. Всякий человек должен будет вспомнить все, что он пережил с сотворения мира. Это в каждом из нас есть, в каждом из нас хранится, надо только научиться, суметь вызвать это переживание. Я уже пробовал: ты как бы возвращаешься в первичную неразделенность, соединяешься, сливаешься со всем, словно воды во время потопа. А дальше сначала ничего, это и впрямь будто потоп, целый год земля от края до края покрыта водами, нет ни гор, ни лесов, ни жизни, — одна вода, и не скажешь, где она начинается и где кончается. Евреи говорят, что Господь, когда клялся Ною, что впредь не будет напускать воды на землю, Он в память об этом вычеркнул год потопа из дней от сотворения мира, ведь жизни тогда, кроме как на Ковчеге, не было. Так вот, здесь то же самое: все как бы вернулось назад и в мире снова нет ничего, кроме материи, женского начала, ее инертности и сопротивления. Но из нее-то все и строится, на ней отпечатлевается творческий дух, и нам предстоит пережить это отпечатлевание, то есть как бы вторично пережить акт творения, затем всю историю человеческого рода, то есть все-все пережить заново. В этом совместном переживании и должен родиться соборный дух».
«Я, — продолжил Скрябин, — наметил все уже на нынешний год. Мне кажется, к Мистерии готовы и ты, и Алексей Львович — ты, наверное, обратила на него внимание, он сидел справа от тебя, такой высокий, полный, затем доктор — это тот, который был с моноклем, у него еще на пальце большой перстень, правда, славный? Он меня знает дольше всех, я его очень люблю, и потом, он так хочет; четвертый — Иван Семенович, это тот, у которого черные вьющиеся волосы, он ко мне привязан как мамка, если я его не возьму, он будет огорчен; а вот насчет Сергея Львовича я сомневаюсь и хотел спросить твоего совета. Ты, наверное, заметила, что у него глаза все время бегают. Он тоже человек очень хороший, давно ко мне близок, одно время он был для меня как Иоанн возлюбленный для Христа, но я боюсь, что он участвовать в мистерии не сможет, для этого надо быть абсолютно психически здоровым человеком, иначе могут быть большие неприятности, А врачи говорят, что он серьезно болен, да он и сам часто жалуется».
Провожая ее, Скрябин сказал: «Я тебя не тороплю, понимаю, что ты все должна обдумать, но чем быстрее ты решишь, тем, конечно, лучше».
Продолжения разговор не имел, я уже сказал, что через неделю они расстались. По мере того, как у де Сталь крепло убеждение, что Скрябин гениальный, что называется — от Бога, революционер, она чаще и чаще думала о возобновлении их отношений. Перспектива, что он снова сделается ее любовником, ее скорее пугала, она знала, что виновата перед ним, и все равно считала, что на этой связи поставлена точка. Виды, которые она имела на Скрябина, были другие. Примкнув к большевикам, с каждым днем втягиваясь в работу под руководством Ленина, она практически забросила федоровцев, только наблюдала со стороны, как эта партия день ото дня хиреет, вот-вот совсем прекратит существовать. К тому времени она испробовала множество путей им помочь, в частности, не раз говорила о судьбе федоровцев с Лениным, предлагала или слить две партии, или чтобы федоровцы вошли в состав большевиков как автономное образование, причем обещала взять на себя финансирование будущего союза. В их последний разговор Ленин, прежде колебавшийся, наотрез ей отказал, хотя денег у него тогда не было ни гроша. Резон, который он привел, был основателен — она не могла это не признать. Он сказал, что навел справки и считает, что федоровцы непоправимо больны, вылечить их не сможет никто, наоборот, всякий, вступивший с ними в союз, рискует заболеть сам.
Все-таки де Сталь не покидала вера, что партия Федорова-Соловьева еще возродится; другие варианты были испробованы, и единственная надежда, которая у нее оставалась, — Скрябин со своей сектой; в общем, она сумела себя убедить, что это та новая кровь, которая вернет партию к жизни. Планы на счет Скрябина оставались абстракцией больше года, в том же духе дело могло тянуться и дальше, ей было трудно написать ему или позвонить, и все, как бывает, решил случай.
Старый приятель де Сталь барон Грюнау, повел ее на концерт, в первом отделении которого должна была играться скрябиновская Девятая симфония, она ее уже один раз слышала, причем дирижировал сам Скрябин, и тогда осталась в немалом восторге. В антракте, разглядывая в бинокль публику, — Грюнау в этом театре арендовал ложу, — она в партере заметила лицо Скрябина и, не особенно раздумывая, послала ему теплую, но ни к чему не обязывающую записку с благодарностью за доставленное удовольствие и предложением ее навестить.
Скрябин откликнулся на следующий день, он явно был рад приглашению, даже не думал это скрывать, сказал, что придет в ближайшую пятницу и, если она хочет, готов играть для ее гостей хоть до ужина. В те годы его известность в России была весьма велика, де Сталь сполна оценила любезность, и, может быть, поэтому была так поражена, когда у нее в доме федоровцы, слушавшие два часа музыку Скрябина, затем вдруг издевательски его высмеяли. Но еще больше она была поражена, когда на следующий день Владимир Соловьев, Иоанн Кронштадтский и Драгомиров, не обратив на вчерашнюю сцену никакого внимания, единогласно предложили Скрябину возглавить федоровцев, стать их вождем.
Из них троих она впоследствии, и то не часто, общалась лишь с Драгомировым и однажды, было это уже много лет спустя и, как теперь говорят, представляло лишь исторический интерес, спросила его, почему их выбор пал тогда именно на Скрябина. Удивившись ее вопросу, Драгомиров словно само собой разумеющееся, сказал, что они, бывая на концертах, всегда потрясались могучим симфоническим даром Скрябина, его умением до последней ноты, до последней детали расписать партии десятков разных инструментов, так что в итоге их голоса сливались в нечто совершенно единое и цельное, причем все было настолько закончено, отделано, что даже не понятно, как можно разделить и сломать это добровольное согласие. Он, Драгомиров, например, не мог после скрябиновской Первой симфонии слушать во втором отделении сольный скрипичный концерт, ему казалось, что другие инструменты погибли, уцелела одна скрипка, которая теперь рыдает и молит о спасении. Так что они давно рассматривали кандидатуру Скрябина, считали, что у него есть хорошие данные, чтобы стать руководителем партии. А потом, раз попав на премьерное исполнение Третьей симфонии Скрябина, причем дирижировал он сам, еще больше были потрясены тем воодушевлением, даже восторгом, с каким флейта или там гобой играют свои совсем мизерные партии под его управлением; он был их настоящим вождем, был их Богом: куда бы он ни позвал их, что бы ни приказал делать, они, не задумываясь, исполнили бы все.