Ознакомительная версия.
Ник Ник скоропостижно умер от инфаркта в 2003 году: пошел собирать грибы и пропал. Нашли его на вторые сутки, в лесу под Шатурой. Вот кого оплакивали искренне, вот чья утрата была страшной и невосполнимой потерей. Ник Ник Великий строил красивые здания. Ими долго будут любоваться жители Солнцева, Мневников, Речного вокзала и многих других районов, в которых стоят построенные по его проектам дома для людей. После смерти Ник Ника мы с Рубеном словно осиротели: не у кого было спросить совета, не к кому было прийти просто поговорить по душам. «Ушел от нас наш отец», – сказал тогда Рубен и заплакал. Армянин – эмоциональность, кажущаяся излишней, но и я не удержался. После смерти Праворукого мы постепенно скатились в ширпотреб. Наши дома хоть и не были ублюдочными созданиями современной Москвы, но в них не было твердой руки Ник Ника, и это чувствовалось нами. И все скоропалительные прилеты Рубена в Европу, наши с ним обсуждения, попытки скопировать мысль чужого архитектора всегда упускали то зерно мысли, из которого затем появилась идея. Видеть так глубоко мог только Ник Ник, мир его праху. Аминь.
«Гринстрой» купил три роскошных участка в центре Москвы. Совместно с Рубеном мы решили, что расшибемся в лепешку, но построим такие три дома, о которых будет говорить весь мир. Это стало нашей мечтой, нашей путеводной звездой, мы могли бесконечно долго обсуждать будущие здания, но пока ни на чем так и не остановились.
Со стороны я, должно быть, стал производить впечатление человека, единственной проблемой которого было решить, что делать с кучей денег, огромность которой всякий раз возобновляется безо всякой потери для глаза. Возможно, так оно и было, и я, черт побери, считал, что имею на это право после долгого и драматического подъема. Осуждал ли я себя? Грызла ли меня совесть? У меня есть сложный ответ на этот вопрос, и сложность его в том, что он предельно короткий и кого-то может повергнуть в ужас своей конкретикой. Нет. Вот мой ответ. Нет, нет и нет. И я совершенно не хочу копаться в причинах и следствиях такого ответа, ведь для самих себя мы всегда останемся только адвокатами, но никогда не станем выступать на стороне обвинения.
– Да вижу, что рентабельно, дешево и филантропично. – Я говорил спокойно, и на лице Рубена появилось выражение благодарности и облегчения. Наверное, он подумал, что, слава богу, он, то есть я, ни до чего не докопался, и на этот раз не нужно будет ничего переделывать. А перед этим я отправлял его эскизы «на переплавку» уже раз десять. В «Гринстрое» работало уже без малого три тысячи человек, Рубен командовал всей архитектурой, но последнее слово в утверждении нового проекта до момента выхода его во внешний мир всегда оставалось за мной. Я знал, что в архитекторской среде меня костерили последними словами, называли «недоучкой», «самозванцем», «дураком» и прочими словечками, и все это происходило тогда, когда я возвращал им проект со своими замечаниями и указаниями, где и что следует переделать, но я относился к этому с безразличием. Архитектура – профессия творческая, ее носитель зачастую параноидальный дундук, считающий себя величиной мирового значения и готовый в любой момент «спроектировать лучше, чем Гауди». С гениями не нужно спорить, их нужно просто ставить перед фактом: «не подходит». А почему именно – этого я никогда и никому не объяснял. В то же время объяснение всему этому было очень простое: я слишком хорошо изучил вкус жуликов, для которых основным (помимо денег) при принятии решения являлся внешний вид здания. Все новое и необычное им не нравилось, каждое из этих ничтожеств настаивало на своем «авторитетном видении», и, зная все это, я ездил к Кисину только с тем, что заведомо должно было понравиться ему.
– Ну хорошо, – я повертел эскизы так и эдак, зевнул и посмотрел на часы, – пора стартовать, заседание начнется через час, дай бог добраться через все пробки. Дед не терпит опозданий.
– Желаю удачи. – Рубен поклонился и вышел.
На заседании у дедушки должен был состояться спектакль под названием «подведение итогов тендера по строительству объекта по адресу…». Помимо моего «Гринстроя» в тендере принимали участие гадкие конкурентишки, но я точно знал, что этот тендер «Гринстрой» уже выиграл, и сейчас находился в предвкушении кайфа от выражения рож конкурентов, которые также рассчитывали отхватить этот контракт. Я был для деда своим человеком, пользовался доверием, имея репутацию человека тихого, скрытного и надежного. Меня знали в лицо, уважали, дед ни разу не повысил на меня голос, что при его скверном и даже отвратительном нраве было невероятным исключением. Обычно он многое себе позволял и не держал язык за зубами, причем особенно не разбирая, кто перед ним. Для деда существовали только те, кто под ним и кто над ним, а над ним было не так чтобы много народу, а на московском уровне так и вообще никого, ибо дружище мэр был не в счет. Поэтому дед клал на всех с прибором и костерил всех без разбору, а меня нет. Была у него небольшая группа присных, в которую входил и я: дед обеспечивал нас, включая зеленый свет, а мы обеспечивали его, откатывая столько, сколько нужно деду, хотя его аппетит вечно был бездонным, словно он знал способ, как унести все нажитое с собой на тот свет. Впрочем, кто их там разберет, этих евреев: они пребывают наравне с вечностью и наверняка знают что-нибудь такое, чего кроме них не знает никто, за исключением Господа Бога, имеющего до евреев свой личный интерес.
По пути на заседание я смотрел сквозь тонированное окно машины, и попадались мне все сплошь какие-то заборы, с наклеенными на них афишами. Машина остановилась на светофоре, и я прочитал на одной из афиш странное объявление. «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», – гласили аршинные красные буквы, а дальше я разобрать не смог: автомобиль тронулся, а я все размышлял, кто такие эти Розен… и …Стерн.
– Вадик! – обратился я к шоферу. – Ты знаешь, кто такие Розеншманц и Шпицберген, то есть там как-то по-другому было написано, я не запомнил.
– Вячеслав Михайлович, вы, наверное, имели в виду персонажей бессмертной трагедии Уильяма Шекспира «Тhe Tragicall Historie of Hamlet, Prince of Denmarke», созданной мастером на рубеже одна тысяча шестьсот первого года, – Розенкранца и Гильденстерна?
– Наверное… – ошалело ответил я.
– Это пьеса, также известная во всем мире как просто «Гамлет». Первая ее постановка датируется тем же, одна тысяча шестьсот первым годом, и сам Шекспир сыграл в ней роль тени отца Гамлета. У нас она известна в переводах Лозинского и Пастернака. Лично мне, Вячеслав Михайлович, больше нравится перевод Пастернака, хотя считается, что перевод Лозинского более соответствует оригиналу.
– Вадик, ты это… Ты откуда всего этого понабрался? – не сдержавшись, спросил я, пораженный до глубины души. – Ты чего, русский самородок, что ли? Левша?
– Да нет, – смутился шофер, – просто мне читать нравится: и сами книжки, и про книжки тоже.
– Везет тебе. У тебя время есть, – усмехнулся я, а про себя подумал, что надо бы как можно скорей уволить этого грамотея к чертовой матери, а то ишь ты, обычная прислуга, а форсу, как у академика. Выпендривается тут еще! Казя-базя передо мной ломает, сука! Я так разозлился, что аж в глазах потемнело. Вспомнил о том, что не открывал никакую книжку уже лет десять, о том, что необразован, что за плечами у меня восемь классов средней школы и строительный техникум. Стало противно и гадко на душе. Точно, надо его уволить. Шофер не должен быть умнее того, кого он возит.
Она играла в том спектакле. Это был спектакль, поставленный в Москве модным театральным режиссером. У нее была роль Офелии. Она думала, что это ее звездный час и после даже такой, ненастоящей, выдуманной англичанином и переведенной скитальцем, Офелии[8] на следующее после премьеры утро она проснется знаменитой на весь мир. Но этого, конечно, не случилось: спектакль провалился. Ее вины в том не было, но режиссер, любовницей которого она стала сразу после первой же репетиции, орал на нее, топал ногами и кричал, что она бездарность, что только из-за нее он потерпел это столь сокрушительное фиаско и теперь вынужден как-то оправдываться перед большими дядями, вложившими в спектакль деньги. Потом он успокоился, очень много выпил, клялся ей в чем-то, но она не слушала его, а думала о чем-то своем, несмело улыбаясь своей мечте.
При рождении она получила два подарка, одним из которых ей пришлось впоследствии пожертвовать. Первый подарок – имя, данное мамой-филологом и театральной либреттисткой в честь Онегина. Второй – папина эстонская фамилия. Отец ее был в некоторой степени человеком известным и даже широко. Он служил вместе с Довлатовым в конвойной части, и фамилия его была Пахапиль. Евгения Пахапиль – вот что получилось у филолога Людмилы Гриневой и Густава Пахапиля, специальностью которого было учительское ремесло: после «Зоны» он закончил аспирантуру и остался при Таллинском университете, где вырос до профессора и доктора точных наук. Словом, Женя произошла из интеллигентной и творческой семьи, но русско-эстонский брак ее родителей просуществовал только до кануна ее десятилетия, и спустя шесть лет паспорт получала уже не гражданка Эстонской ССР Пахапиль, а жительница Смоленска – Евгения Густавовна Гринева. Мать хотела и отчество ей поменять и даже написала заявление на имя какого-то начальника, но Женя отказалась категорически и наотрез: «Это предательство, мама». И мать – беспрекословная и волевая, впервые в жизни не пошла против воли дочери. У Жени была сестра, младше ее на три года – Эльза, после переезда в Смоленск превратившаяся в Елизавету, Лизавету, Лизу. Их отчимом стал артист местной филармонии, оказавшийся человеком пьющим и романтическим. Он любил гастроли, после которых домой иногда названивали какие-то женщины с требованием жениться на них, но мать не хотела второго развода и терпеливо объясняла звонившим женщинам, что жениться на них ее супруг никак не может, ибо он не саудовский шейх и вообще гаремы запрещены конституцией. Она любила его. Он, пьяный, всегда бывал необычайно добр и словоохотлив, всегда выдавал все свои заначки и бывал безмерно счастлив, что никто не пилит его за рюмку-другую, лишь оттого и не спился окончательно. Ведь известно, что запрещать мужикам выпить все равно что запрещать собаке лаять: та попросту отвяжется и сбежит. Вот и мужик также. Опять же, если запрещать, то он, мужик то есть, назло станет пить много, а так, если относиться к этому спокойно, то ему и интереса нету много выпивать, да и организм у отчима, Женя хорошо это помнила, был нежным: чуть лишку хватил, так уж и выворачивает его, как носок при снятии с запотевшей ступни. Отчим воспитывал их с сестрой, «обучал сцене», как сам он называл это свое занятие, и все шло исключительно превосходно до тех пор, когда однажды в него не вселился дьявол и филармонический артист изнасиловал старшую падчерицу, лишив ее невинности и дав взамен сто рублей (87-й год, большие деньги) и взяв с нее клятву никому ничего не рассказывать. Едва окончив школу, она уехала в Ярославль, где поступила в театральный и влюбилась одновременно в соседку по комнате общежития – Свету и в преподавателя сценического движения Льва Анатольевича. Она называла их «моя семья», и этот причудливый треугольник просуществовал все пять лет ее обучения, причем между Светой и преподавателем Львом Анатольевичем никогда ничего так и не произошло: они терпели друг друга, а у Льва к тому же был «близкий друг», но это уже неважно. Она была лучшей студенткой на курсе и переспала со всеми парнями, которые ей нравились. Ее судьба, ее биография того периода отлично подошла бы перу де Сада. Маркиз-порнограф завил бы локоны этой истории горячими щипцами, тут и к гадалке не ходи, и явил бы миру очередной повод для хулы, стыда и рукоблудия. Она сыграла в выпускном спектакле, получила овации, букеты и подалась в Москву. Ей было нелегко, и бывало так, что она ночевала в зале ожидания Белорусского вокзала, о чем потом не без гордости рассказывала своим любовникам – этот рассказ был одним из элементов ее роли, той, которую она играла с детства, и роль эта называлась «жизнь». Трагедия всякой подлинной актрисы (а Женя была именно такой: настоящей и великой) состоит в том, что сыграть можно все, кроме любви. Любовь можно изобразить и даже самой ненадолго поверить в ее подлинность, и всякий раз, ложась в постель с очередным «М» или с «Ж», она продлевала в себе эту веру, пока, наконец, не поняла, что все это иллюзия и обман, спрятанный под толстым слоем грима, и она вовсе никого не любит. Не нужно быть Фрейдом, чтобы связать насилие отчима и все, что происходило с ней после, одной капроновой ниткой, такой прочной, что не порвать.
Ознакомительная версия.