Обычно это происходило так: Ник подъезжал к машине, ударялся об нее и ложился на землю лицом вниз, так было легче не рассмеяться. Мамочка кричала, детишки кричали, мамочка тянула ручник, распахивала водительскую дверь, выпрыгивала и вставала над Ником, буквально рыдая. «О господи, о господи, о господи, я же даже не посмотрела». Если мамочка так говорила, мы уже знали, что все пойдет как надо. Большинство, если не все, проникались по-крупному; одна дама даже склонилась над Ником и нежно погладила его по лысой голове, нашептывая всякие ласковости типа: «О прости, прости меня, все будет хорошо, ты будешь в порядке», и он отметил, что это было слегка эротично. Как бы там ни было, ключевым моментом было вот что: Ник поворачивался, вытирал слюну, садился, заваливался назад, снова садился, смотрел на даму и говорил: «Извините, пожалуйста», и если она плакала, это срабатывало. За несколько минут Ник успевал объяснить, что он ехал к автобусной остановке, чтобы успеть на работу, потому что папа их бросил, и он должен помогать маме с расходами, и теперь его наверное уволят, и он не может даже дойти до остановки — тут он убедительно изображал прихрамывание. Женщина обычно держала руку у сердца, бьющегося под вязаным свитером с котятами, лезла в сумочку и настаивала, чтобы Ник взял немного денег на такси до работы. В среднем выходило около двадцати баксов за удар, что его вполне устраивало, так как алчностью он не отличался. Однажды какая-то особо страстная мамочка настаивала на том, чтобы отвезти его домой, и он поглядел на меня через плечо и покачал головой, и женщина, ну, она заметила это — этот взгляд — и так расстроилась, что мы быстро умотали. Ни одна другая мамочка так и не воткнулась, ни у одной не промелькнула мысль, что это подстава. В основном из-за окровавленных коленей Ника и его непревзойденных падений.
Время от времени кто-нибудь из толстозадых охранников выходил покурить, узнавал наши маски для Хэллоуина и какое-то время за нами гонялся. Дело в том, что стоянка торгового центра была огромная. В смысле, она окружала его, а мы были на досках, и эти чуваки, в своих блестящих синих полиэстровых униформах, фальшивых серебряных кокардах, вооруженные разве что рациями, в основном были жирные и на пешем ходу. Мы уезжали на досках — или я уезжал, пока Ник подъезжал к ним вплотную, едва не наталкиваясь на них, быстро в прыжке разворачивался и исчезал среди старушек с пакетами в руках.
Мы не особо много зарабатывали таким образом, но бабки, которые получали, делили на двоих и тратили на импортные кассеты. Однажды я купил Misfits, привезенный из Германии, «Нечево терять», песни на кассете были написаны странно, взять хотя бы названия, но там были живые треки, которых я раньше не слышал, и это было круто. Наверное, в первую очередь, мне нравилось проводить время с Ником, слушая его разговоры про правительство и про группы и, короче, нравилось просто что-то делать, пусть даже притворяться сбитым машиной, вот что мне нравилось больше всего.
Короче, это было большое вранье — оставаться вместе ради детей, понимаете, для вида, — потому что да пошел на хрен такой вот вид. Мой старший брат Тим, который почти уже закончил школу, и моя младшая сестра Элис, которая только начинала учиться в старших классах, и я, все мы надеялись, что родители наконец-то уже разойдутся. Наверное, какое-то время я этого ждал, приходя каждый вечер домой и заставая папу распластанным на диване, нелепого, одинокого и храпящего, а потом он стал исчезать на несколько дней, и потом однажды я направлялся на тайный концерт отличной группы Screeching Weasel, я услышал о нем от Ника, который раздобыл флаеры в музыкальном магазине и должен был заехать за мной на своем паршивом «каприсе» 85 года, но опаздывал, и я выходил из комнаты, снова в папиных армейских ботинках, потому что он просто положил их в гараж на то же самое место, и я нашел их и, короче, я выходил из комнаты в этих ботинках, и папа сидел на диване перед телевизором, но не смотрел его, и я подумал, ну вот, сейчас начнется. Но папа смотрел себе на руки, лежащие на коленях, и на нем не было очков, он держал их в руках, как будто молился — может, так и было, — и когда я вышел, он посмотрел на меня и улыбнулся, но какой-то страдальческой улыбкой, и волосы его после работы были грязные, и он все еще был в своей заводской форме, и я сказал: «Пока, пап», и стал подниматься по лестнице, и он сказал: «Брайан», и я сказал: «Да?», и он сказал: «Поосторожнее с ботинками, хорошо? Они для меня много значат», и я остановился, и кивнул, и посмотрел на черные армейские ботинки, и сказал: «Конечно, пап», и он опустил голову и сказал: «Брайан», и я посмотрел ему в глаза и увидел, что он плачет, и я не знал, что мне на хрен делать, потому что я никогда не видел, как он плачет, разве что однажды, на похоронах его папы, но тогда это было так быстро, что я не уверен, не подводит ли меня память. Папа посмотрел вниз, кивнул, вытер глаза и встал, протягивая руки, как будто чтобы я обнял его, и я обнял, тоже немножко заплакав, наверное, и уткнулся лицом ему в плечо, которое пахло шоколадным батончиком, и он всхлипнул и сказал: «Мне придется оставить вас, Брайан, прости меня», и я сказал: «Знаю, пап», вдруг почему-то по-настоящему расплакавшись, и тогда он сказал: «Пожалуйста, я не хочу, чтоб вы меня ненавидели», и я сказал: «Я никогда не смог бы тебя ненавидеть, пап», и он сказал: «Я просто не могу здесь больше оставаться», и я сказал: «Я знаю, пап, я понял», и он сказал: «Меня здесь не будет сегодня, когда ты вернешься», и я кивнул, и он похлопал меня по плечу, и снова сел на диван, уставившись на свои руки. Я взбежал по лестнице и бросился в ночь, руки мои дрожали.
В тот вечер я не пошел на концерт. Мы с Ником весь вечер катались туда-сюда, это было так мило с его стороны. Мы не разговаривали, просто катались, слушая Naked Raygun, которых Ник полюбил за то, что они были из Чикаго. Naked Raygun и еще Big Black, которые звучали больше как техно, потому что вместо барабанов у них была специальная установка.
Когда наконец я пришел домой, папиной машины не было, и самого его не было на диване, и в доме было очень, очень тихо, и мне захотелось позвонить Гретхен и рассказать ей, что случилось, но между нами все еще творилась какая-то херня из-за тех поцелуев, так что вместо этого я вставил кассету с коллекцией песен, которую она записала для меня, ту, где про смерть ее мамы, под названием «Кэрол», и я слушал ее и слушал, и хотя теперь я слушал только панк, а кассета была в основном с романтическими песнями, все равно я перематывал ее на начало всю ночь.
Считалось, что на Кладбище Воскресения на Робертс-роуд тоже живут привидения. Рассказывали историю о коммивояжере, который как раз проезжал мимо, когда на дорогу из темноты вышла девочка в белом, и он чуть не переехал ее машиной; он остановился и увидел, что на ней одни только трусики и выглядит она так, будто ее ограбили или изнасиловали или что-нибудь в этом роде, и он спросил, как ее зовут, и она сказала: Мэри, и она напомнила коммивояжеру его дочь, и он спросил, не отвезти ли ее домой, и она села в машину, и он взял с заднего сиденья шаль и накинул ей на плечи, а шаль принадлежала его дочери, и он довез ее до дома, и она поблагодарила его и протянула ему шаль, а он сказал: Нет, возьми себе, и она вбежала в дом, и, знаете, как во всех этих историях с привидениями, он заехал на следующий день проведать ее, и дверь открыла ее мать и сказала, что эта девочка, Мэри, умерла лет пять тому назад, в эту самую ночь, но Ник, который рассказал мне историю, не знал, в какую такую «эту самую».
В полночь мы отправились на кладбище на его «каприсе» 85 года — потому что мой папа ушел насовсем, и мама, ну, она все время пыталась со мной заговаривать, а я слышал только эту тишину, эту абсолютную мертвую тишину, которая пролегала между ней и папой, и дома я чувствовал себя невидимкой, может, потому что мне так хотелось, и я стал делать все, что моей душе угодно, и решил, что буду возвращаться домой, когда захочу, даже в рабочие дни — короче, мы припарковались в лесу в полумиле от кладбища и пешком подошли к широким железным воротам, на которых было написано ВОСКРЕСЕНИЕ, и на них можно было заметить след от ладони, по всей видимости, ладони Майка, который когда-то толкал эти ворота, хотя я не очень-то в этом уверен, и мы с Ником вошли, и я стал надеяться, что привидения и вправду существуют, потому что это давало мне надежду на то, что кто-то из людей получает второй шанс, или что конец на самом деле не конец, или что воскресение и вправду случается, и ты можешь пройти через худшее и начать все заново — изменившийся, неприкасаемый, неуязвимый, — потому что теперь я был как привидение, или по крайней мере я так себя чувствовал, и мне радостно было думать, что, может, каким-то образом мне будет дан еще какой-нибудь шанс.