В верхней части Барракута-Роу, глядя вниз на узкую улочку с двумя рядами скромных домов, я примечаю Аляжа. На улочке до сих пор стоит запах старой верфи и бедности, хотя внешне она изменилась. В одном ее конце размещалась антикварная лавка, а в другом – тайский ресторанчик. Но семейное гнездо осталось таким, как прежде: деревянная развалюха с верандой, выступающей практически на улицу, настолько крохотным был дворик. Хотя палисадник там все же сохранился. Палисадник перед домиком Гарри был сродни его сердцу. Он был запущенный, сплошь поросший сорной травой, если не считать двух-трех полезных растений, посаженных еще до того, как он перебрался сюда с Соней. И посреди палисадника красовался восхитительный, раскидистый розовый куст – дикий, неухоженный, прогнувшийся под тяжестью крупных кроваво-красных цветков.
Аляж постучал в обшарпанную дверь, хотя знал – Гарри в больнице, а стало быть, открыть некому. Он прошел по боковой дорожке на задний двор, где помещалось великолепное творение рук Гарри – мангал.
Если дом был совсем простенький, то мангал – просто роскошный: он являл собой огромную постройку из кирпича, битого стекла и пивных банок, сложенных в замысловатый узор и скрепленных смесью бетона с терракотой; к нему примыкала стойка из терраццо[85] – для мяса, салатов, напитков и всего, что необходимо для отдыха. Он был три метра в высоту и почти столько же в длину. Посередине помещался гриль, однако мангал служил и для множества других целей, как кулинарных, так и духовно-исторических. Он воплощал старую Австралию, где вырос Гарри, и старую Европу, родину Сони, сочетая в себе признаки туземного святилища и южноевропейского не то склепа, не то надгробия. С одной стороны, в верхней его части, располагалась сушилка для одежды, выкрашенная в небесно-голубой цвет, пустая внутри и теперь используемая как коптильня, оцинкованной трубой соединенная со старенькой топкой в основании мангала. В топку обычно клали медленно горевшие казуриновые или миртовые дрова, в коптильне-сушилке развешивали кенгурятину, форель, лосося, каранкса, трубача, угря, а также колбасу из кенгурятины со свининой, а на выходе получали вкуснейшие копчености – пальчики оближешь. На крючках, привинченных на разных уровнях к задней стенке мангала, красовались декоративные зеленые и розовые горшки с развесистыми красными геранями, распустившимися розовыми пеларгониями и разнообразными цветущими кактусовыми, свисавшими пышными гирляндами. Там же, посередине мангала, сразу под грилем помещалась духовка, сделанная из канистры для керосина, обложенной саманом. Под глинобитным сооружением для духовки имелось углубление с дымоотводом, там разжигали огонь для нагревания духовки, откуда Гарри доставал хлеба – огромные буханки, размером с грудную клетку человека, а то и больше, выпекавшиеся способом, которому его давным-давно научил Бой. К духовке примыкала небольшая ниша, проложенная по бокам зеленого стекла бутылками из-под сидра, – туда Гарри помещал дрожжевое тесто, а Соня ставила бутылки с молоком, из которого, после того как оно скисало, получался йогурт. Кирпичную кладку позади гриля украшали пурпурно-перламутровые морские ушки – Гарри собрал их за то время, пока трудился палубным матросом на рыболовном судне, куда он устроился по возвращении в Австралию. Ракушки располагались по кругу, а из середины круга торчали два трехдюймовых гвоздя, вбитые в известковый раствор. На одном гвозде висела пара щипцов для гриля, а на другом – череп орлана, который Гарри нашел много лет назад, маленькая такая, изящно скроенная черепушка. К верхней части мангала восходила система трубопроводов из разной высоты вертикальных глиняных дымоотводных труб, примыкавших к задней стенке мангала и придававших ему вид старого, растрескавшегося вурлитцера[86].
Аляж улыбнулся.
И там, с краешку мангала Гарри, в любимом кресле Гарри, которое он смастерил из старого железного тракторного сиденья, приделав к нему стальной стержень с шаровым шарниром, – вот там сидела она. Она почти не изменилась за годы, что они не виделись. Ее седые волосы совсем побелели, свой староевропейский вдовий траур – черное платье и черный же кардиган – она сменила на новоавстралийский вдовий траур – ядовито-зелено-фиолетовый спортивный костюм с ослепительно белыми лампасами и с призывной надписью «ЗАНИМАЙСЯ АЭРОБИКОЙ». Одна ее рука покоилась на колене в лоснящейся спортивной штанине, а другая замерла у рта с недокуренной сигарой.
– Последняя сигара? – спросил Аляж.
Тракторное сиденье скрипнуло, поворачиваясь на шаровом шарнире. Она посмотрела на Аляжа так, словно очень ждала его последнее время.
– Нет, – проговорила Мария Магдалена Свево.
И Аляж понял наверняка: он здорово припозднился.
В похоронном бюро Аляжа проводили к телу отца. «Мы поддерживаем желание людей взглянуть на тело дорогого им человека, – сказал служащий бюро. – Это облегчает процесс переживания горя». «Что еще за процесс переживания? – подумал Аляж. – Неужели то, что я чувствую, называется процессом?» Мысль более чем странная: его чувства воспринимаются как движимый душевными переживаниями паровоз, едущий со всеми остановками из пункта отправления, именуемого смертью, до пункта назначения, имя которому… Ладно, пусть он называется как угодно, без разницы. Пускай счастье. Да что угодно. Со всеми остановками: вина, гнев, раскаяние, примирение. Аляж смотрел на вазы с цветами на невысоких подставках, на дешевенькие эстампы с волнами и закатами, которые перестали продавать даже в универмагах, где в начале семидесятых они служили неизменным украшением стен и витрин наряду с желтыми обоями в цветочек и виниловой мебелью. Он смотрел на полированные крашеные стенки гроба, на изысканные, сверкающие медные ручки, на бархатистую внутреннюю обивку. И ему казались расточительством вся эта работа, все эти изыски и убранство: ведь единственный пункт назначения всего этого – сырая земля. Он думал: наверное, гробы сколачивают здесь же, в мастерской, прямо за этой комнатой, до смешного похожей на гостиную, или, может, служащие похоронного бюро покупают их на заказ, а может, привозят из Азии. «Наверно, все же заказывают, – подумал Аляж, проводя пальцами по краям гроба. – Должно быть, из хьюоновой сосны, – предположил он дальше. – Она для этого годится лучше всего». А потом он подумал, что Гарри такое наверняка бы не понравилось: он определенно счел бы это нерачительным переводом прекрасной древесины. «Хороните меня лучше в фанерном гробу», – сказал бы он. Он обязательно поговорил бы с Гарри на эту тему, подумал Аляж. Вернулся бы и поговорил, уж конечно. Ведь у них с отцом осталось еще столько недосказанного и недоделанного. Аляж снова глянул на ручки гроба, прикоснулся к ним пальцами, почувствовал их вес и увидел испарину, оставленную пальцами на безупречно гладкой меди. Потом он вздохнул, вздох получился непроизвольно громкий, дрожащий, поднял голову и вновь посмотрел на гроб – на полированное крашеное дерево, на то, что лежало на мягкой бархатной подушечке. «Что еще за процесс переживания? – подумал Аляж. – Неужели это он? Неужели он?»
Аляж оторвал взгляд от отцовского тела.
«Но я не переживаю», – возразил он служащему. Переживание, насколько понимал Аляж, не имело ничего общего с тем жутким водоворотом пустоты, куда угодили его тело и душа. Служащий, оказавшийся моложе Аляжа, чуть заметно улыбнулся, но тут же опомнился и посерьезнел. Он еще ни от кого не слышал столь странного отклика на свои слова.
Оказавшись снова на улице, Аляж почувствовал, что у него нет ни желания, ни сил двигаться. Он даже не знал, куда деваться. Он увидел через улицу газетную лавку и направился к ней, хотя не понимал зачем. Войдя внутрь, он остановился и застыл как вкопанный, не взяв и не положив обратно ни одного журнала, – и так и стоял недвижно. Потом заметил, что люди уже косо на него поглядывают. Он уставился на журнальный стеллаж ничего не видящими глазами.
– Простите, сэр, – обратилась к нему женщина из-за прилавка, – вам помочь?
– У меня умер отец, – сказал Аляж, прежде чем понял, что заговорил. Женщина посмотрела на него как на сумасшедшего. – Он умер. В прошлую пятницу. От рака кишки. – Он словно почувствовал необходимость подтвердить свои слова. – Его положили в ящик, – продолжал Аляж. Женщина огляделась по сторонам, будто искала помощи. Он указал пальцем на поток автомобилей за окном. – Через дорогу. Ящик. Чертов ящик.
Аляж понимал, что плачет и что на него все смотрят. А он все так и стоял, каменный, как статуя, но не от сильного волнения и не от страха, а оттого, что у него не было ни сил, ни желания на что-либо другое.
– Разве это жизнь?
Он повернул голову кругом и оглядел всех присутствующих – они стояли, прижимая журналы с газетами к груди и уставившись на него, будто в кошмаре, и этот круг вытаращившихся на него бестолковых людей вдруг напугал его – здорово напугал.