Я понимал, что, наверное, просто похожи… просто случайность… так получилось… или, может, родственники. Даже дети.
Но я вглядывался, я искал еще одного… вы понимаете. Я… искал себя.
Но меня не было.
Все были, а меня не было!
И мне стало грустно, мне даже захотелось заплакать, и я заплакал.
А чтобы никто не видел, как я плачу, ведь это стыдно, я почти что взрослый, скоро окончу школу, а плачу – совсем как ребенок, чтобы никто не видел, я спрятал лицо в ладони.
И тогда ее пальцы коснулись моих. Она ласково отвела мои руки от лица. Я открыл глаза, она стояла передо мной. Я понял, что сижу на трубе. Да, раньше вдоль беговой дорожки на высоте скамейки стояла на бетонных подпорках труба, она отделяла футбольное поле от парка, очень удобная труба, чтобы сидеть, когда сбежишь с уроков, или просто так, а теперь ее не стало, убрали, и вдруг она снова появилась, и я уже не стою, я сижу, как бывало много раз, когда я убегал от шума, гама, суеты, толкотни, учителей, уроков в парк, на трубу, думал, сочинял стихи, или хотелось плакать.
И она села рядом. Не очень близко, нет. Но ко мне вполоборота. И смотрела. И я смотрел на нее. Синяя юбка до колен. Белая блузка. Губы поджатые, распахнутые глаза, синие, синие, си-ни-е! И – бант! Бант в косичке, белый!
Но как это возможно?
Ведь мне скоро сорок, через каких-то три с половиной года, значит, и ей – больше тридцати! Кто же носит банты и косички в таком возрасте?
А у нее не только косички.
Ей едва ли пятнадцать лет!
Да. Если у меня выпускной, значит, ей четырнадцать.
И когда она улыбается, мне становится… о, это чувство не описал еще ни один эпилептик!
Но вдруг страшно. Горько. Безнадежно.
И я говорю, но у меня сухие губы, они едва шевелятся, и слова протискиваются с трудом.
– Лейла… ты… я… ты и я… знаешь… нас… больше нет… мы…
– Нет. Нет! Это неправда! Этого не может быть! Посмотри вокруг – весна, май, солнце, цветы! Юность! Любовь… я тебе никогда не говорила, но… ты ведь сам понимаешь, ты чувствуешь. Ты и я. Все будет хорошо! Разве может не быть? Разве может? Что же такое должно случиться? Что такого может случиться, чтобы вот так все закончилось – и весна, и май, и любовь, чтобы никого больше не было, чтобы любовь стала только памятью, чтобы мы остались только памятью, чтобы не вышли из этого двора, а здесь навсегда, почему, что, что случилось, милый, милый, ми-лый!..
И теперь уже она плакала, слезы текли по ее белому, белому лицу из синих глаз, и синева затуманилась, а я ничего, ничего не мог.
Тогда пришли они.
Адам встал слева от нее, а Артур встал справа.
Они были не в школьной форме. Они были одеты, как солдаты. Их камуфляж был разорван и залит кровью.
– Пойдем, сестра.
Артур подал ей руку, набросив на свою ладонь платок, чтобы не касаться ее ладони. Она оперлась на его руку и встала.
Почему они уводят ее? Куда!!
Я вскочил, я хотел крикнуть:
– Отставить!
Она обернулась и посмотрела на меня через плечо. Она снова улыбалась, ее глаза сияли, синим, синим, синим! Они шли в парк. Я смотрел в парк.
У каждого дерева, прислонившись, стояли.
И некоторые держали в руках рации, они говорили с кем-то по рации, а у двоих не было раций, и они протягивали пустые руки.
И все время кто-то стрелял, и в небе было уже целых два солнца, но ни одно из них не грело, и холод сырой, коварный пронизывал до костей. И меня начала бить крупная дрожь, но это от холода. Это от холода, доктор.
И я услышал звонок.
И пришел в сознание.
Это была всего лишь большая перемена, а сейчас дети бежали на урок, школьные двор и парк опустели.
И я тоже ушел.
Как я себя чувствовал?
Меня немного тошнило.
А это место, доктор… никто не знает, но это странное место. Надо сообщить куда следует. Рядом школа, дети. Надо поставить забор. Хорошую ограду. И электрический ток. Они там. Они все – там! Понимаете? Они до сих пор там, все остались. Только меня нет. А я? Я не хочу, доктор. Я не хочу. Не хочу. Не хочу. Не хочу. Не хочу…
Нет-нет. Все хорошо. Я спокоен. Ничего не надо. Завтра я приду в это же время. До свидания.
Что было дальше со мной? Где я был, чем занимался после шалинского рейда, после бегства из Шали?
За пару дней мы, шестеро, остатки шалинского истребительного батальона, добрались до условленного пункта в горном Веденском районе. Где батальон был, если можно так сказать, расформирован. Мне не дали руководить другим боевым подразделением. Видимо, как полевой командир я зарекомендовал себя не лучшим образом. Или сработала протекция дяди, как всегда. Меня сделали связным.
В крупных боестолкновениях я больше не участвовал. На мою долю досталось только несколько мелких стычек. Я не раз был на краю, в одном шаге от смерти. Как тогда, в лесу над рекой Басс. Бывало, ночевал в лесу и совершал рейды с боевыми подразделениями. Иногда оставался в домах у наших людей. Чаще всего я пробирался от одной чеченской части к другой через территорию, занятую федералами. Нес сообщения, распоряжения и планы ГКО – устно, записанные в моей памяти.
Но и этот период моей боевой биографии скоро подошел к завершению. Через несколько месяцев закончилась война. Как война. Как я понимаю это слово – война. Это когда сражаются две армии, каждая из которых занимает свою территорию. У Ичкерии не осталось больше ни армии, ни территории. Боевики перешли на подпольное положение. Стали партизанами. Диверсантами. Террористами.
И мне нашлось новое применение.
И снова меня протолкнул Лечи. В последний раз. Успел, перед самой смертью. В августе 2000 года Лечи погиб. У селения Белгатой, не знаю, как его туда занесло, столкнулся с федералами. По сообщению российских властей, группа из 11 боевиков во главе с полевым командиром, известным под кличкой Профессор, была полностью уничтожена.
Тогда, в Шали, после попытки взять комендатуру я с батальоном отошел к своему КП, в школу. Я сидел в директорском кабинете, и один боец, уже не помню, как его звали, занес чемодан Арчи.
– Майор, это вещи Дениева. Что с ними делать?
– Оставь. Я посмотрю.
Я задумался. Отдавать родственникам нельзя. Сообщать о его смерти… если они не узнали сами, то, может, так оно и лучше для них…
Открыв чемодан, я нашел документы, деньги, фотографии родных – все это засунул к себе в карман. Остальное запихал обратно и задвинул чемодан под стол.
Только на точке сбора, в Веденском районе, я вспомнил о своих документах. И не нашел их. Правильно. Ведь я оставил свои документы в кармане куртки, которой накрыл тело Арчи. Зато я нашел у себя документы на имя Артура Дениева. Вышло так, что мы с ним поменялись документами. И жизнями. Но тогда я еще не знал.
Мою настоящую личность перед встретившими нас лесными братьями засвидетельствовали бойцы из батальона. Перед ГКО – Лечи, с которым мы еще виделись коротко, пару раз. Лечи предложил использовать документы и легенду Артура для передвижения по территории, занятой федералами.
Как выяснилось позже, Дениева похоронили за меня. Похоронная команда из мечети нашла на нем документы и внесла в списки мертвых Тамерлана Магомадова.
Об этом сообщили моим родителям. Раньше, чем я смог передать весточку, что жив. Я не успел… сердце матери не выдержало. Отец превратился в седого немощного старика…
И я виноват в этом. Один только я.
Почему я продолжал делать это? Во что я верил? Чего мы могли добиться?
Ни во что я не верил уже давно. Просто… у меня не было выбора.
У меня действительно не было выбора.
Те несколько месяцев, которые я провел в Чечне сразу после боя в школе, когда я был связным у «лесных братьев», какой тогда у меня был выбор? Вернуться домой? Сказать: я тот самый Тамерлан Магомадов, один из участников рейда на Шали, да не просто участник, а полевой командир, майор национальной гвардии Ичкерии? Сколько бы я прожил после этого?
Вы скажете, что можно было перейти на сторону федералов. Таким перебежчикам иногда гарантировали жизнь и свободу. Иногда… а чаще отправляли умирать в Чернокозово, если не убивали сразу где-нибудь на задворках расположения военной части.
Сохраняли жизнь тем, кого считали имеющим влияние. А я был никто. Мое командирство и майорство – все только от Лечи. Никакого клана или банды, что пошла бы за мной, не было. Со мной никто не стал бы церемониться. Просто прихлопнули бы как муху.
Я прятался в лесах, служил связным у боевиков. И это не было ни осознанной борьбой, ни героизмом. Только тактикой физического выживания здесь и сейчас. Как бы подло это ни звучало. Но я буду честным, я скажу – именно так. Я просто хотел выжить.
А все, во что я верил, рассыпалось у меня на глазах. В этом самом лесу. В «лесу».
Мы говорим, что скрывались в лесах и в горах. Но это метафора. Это такая же метафора, как «подполье», – не всегда подпольщики прячутся в подвалах, они могут жить и на чердаках и даже в обычных домах и квартирах. То же и наш «лес».