— Потрясающе! Пот-ря-са-юще! Очуметь можно, как любила говаривать моя жена! И текст, текст — вы что, знаете всю роль?
— Лет сто назад, — обронил тот, — водил Фауста в Курганском театре. В памяти какие-то ошметки застряли.
Тут марионетка, обиженная, что от нее отвлеклись, подняла к Пете горбоносое лицо, решительно протянула руку и требовательно подергала его за брюки. Тот приветливо кивнул: «О, натюрлих, майн херц!» — и, внезапно перейдя на немецкий и напрочь стряхнув с Фаустуса всякую загадочность и тоску, выдал всевдомонолог сегодняшнего таксиста, с непременным «шайсе» через каждое третье слово, мгновенно превратив почтенного средневекового доктора в турка-эмигранта (того, что держит лавочку, где за пять-семь евро вы покупаете курицу на гриле), да с соответствующими ухватками, с соответствующим акцентом; а когда турок решил, что пришло время намаза и повалился на колени, выставив в сторону профессора острый зад, тут уже обессилевший от смеха, плачущий Ратт лишь руками замахал, прося пощады…
Затем в течение полутора часов оба этих одержимца медленно переходили от одного стеллажа к другому, открывая дверцы, оглядывая и щупая на полках или совсем вынимая кукол из витрин; спорили, перебивая друг друга и хватая друг друга за руки, выдыхали, не стесняясь в выражениях, восторг, взрывались хохотом, категорически друг с другом не соглашались; возвращались назад, чтобы еще раз взглянуть на какую-нибудь амьенскую марионетку Ляфлёра конца XVIII века (очередного Петрушку в лиловом бархатном камзоле, коротких панталонах и красно-белых полосатых чулках); или чтобы вновь перетрогать целый отряд фарфоровой «китайской мелочи» конца XV века: потешных декоративных статуэток величиною в пять сантиметров; или, с выражением гурманов на лицах, восторженно обнюхать английскую восковую куклу, найденную профессором в развалах Амстердамского блошиного рынка в тысяча девятьсот, милый мой, семьдесят втором году, вот-с!
— А это, — восклицал Петя, тыча пальцем в стекло, — не седовский ли Петрушка?
— Его, его, причем Седова-старшего… Постойте, я свет зажгу, а то уж меркнет…
Он защелкал по клавишам выключателя на стене, как по клавиатуре компьютера, и пошли вокруг, и сверху, и по углам вспыхивать лампы, тихим светом озаряя изнутри витрины; куклы в них оживали, выступали вперед и прихорашивались, и каждая стремилась хоть на минутку выйти к рампе: засиделись, родимые.
— Седов, да-да, Павел Иванович. Лично купил в одной московской семье, потратив изрядную часть денег из тех, что жена выдала на съем дачи. Там он оказался вполне случайно, сидел на подушке младшего отпрыска, и тот обязательно его бы угробил. А я его спас! И вот он живет припеваючи.
Одним словом, профессор Вацлав Ратт оказался трепетным наследником отцовой коллекции: он не только систематизировал ее, хранил, пополнял, реставрировал и оберегал от любого сквозняка; он ее поэтизировал.
Очередная витрина, втиснутая между двумя высокими окнами, выходящими на улицу, в древесные скелеты зимней, уже сереющей в наступлении сумерек, Аугустштрассе, выглядела пустовато, — может быть, потому, что на просторной полке, на подставках рядком сидели (Петя молча сосчитал) девять маленьких, величиною с ладонь, петрушек: деревянные, искусно вырезанные и выразительно раскрашенные явно одной и той же рукой, остроносые головки на холстяных юбочках. В точности похожие на того, кого столь долго переваривал, но так и не переварил в своем ненасытном брюхе Корчмарь.
Только теперь стало ясно, что младенец Корчмаря, с его паклей выцветших от времени красных волос был, в отличие от петрушек коллекции Ратта, существом женского пола…
Поскольку Петя запнулся и умолк, разглядывая небольшой забавный взвод, профессор тоже остановился и с удивленной улыбкой произнес:
— А знаете, вы — первый человек, что не прошел мимо неказистых моих куколок. Обычно гости так увлекаются всеми этими, — он кивнул на витрины, — бисерными, шелковыми расписными чудесами, что пролетают мимо самого главного.
— Что же в них особенного? — спросил Петя, стараясь унять голос.
— О! Это — начало и причина отцовой коллекции. Однако рассказывать надо подробно, за столом, и хряпнув не кофе, а…
— Я принес, — торопливо вставил Петя. — Вы виски потребляете?
— Я все потребляю, — заверил его профессор. — Я же сказал: аспирантуру я оканчивал в добротной компании. Но сначала все-таки завершим осмотр. Пойдемте — в той комнате у меня Африка и Северная Америка…
… — «Монку-у-у-хен», — выпевал Вацлав Ратт, набирая воды в электрический чайник, — это маковый пирог, настоящее объедение! Уж в чем, а в выпечке немцы знают толк… Однако такому благодарному гостю, как вы, Петя, надо бы в качестве гонорара яичницу заба бахать.
— Не хлопочите, Вацлав! — встрепенулся тот. После полутора часов упоительного и досконального путешествия по коллекции Ратта они уже называли друг друга по имени, хотя на «ты» еще не перешли. — Не стоит, и времени жаль. Я ведь уже сегодня — назад. И приехал по делу.
— Тогда садитесь. Пролезайте вон туда, в угол. Во-первых, там обивка на скамье протерта еще не до дыр, а во-вторых, я гостей всегда в угол загоняю. И у окна уютнее, это любимое место моей жены: видите, какая ель голубая у нас под окном? Какая она статная, плечистая… Здесь в солнечные дни происходят птичьи конференции: доклады, прения, отличные драчки…
Он поставил чайник закипать, вынул из шкафа чашки, тарелочки, приземистые бокалы, принялся разрезать пирог… В желтом фартуке с зеленой пальмой на груди, циркульно рассыпавшей свои ветви, коллекционер сам напоминал тощую трогательную куклу; он все проделывал с ловким долговязым изяществом, слегка потряхивая воздушными спиралями седых кудрей, словно бы в такт фокстроту, постоянно звучащему внутри. Откупорил бутылку привезенного Петей виски и разлил по бокалам.
— Итак, что у вас за дело?
— Но сначала, — напомнил Петя, — вы обещали о странных маленьких петрушках.
— Ах, да, да… обещал, — и голову вскинул, всматриваясь в памятливого гостя. — А вы въедливый! Ладно, обещал — расскажу! Только это, знаете ли, длинная семейная сага… нечто вроде «Собаки Баскервилей», разве что без собаки. Но предупреждаю: если вы хотя б единственный раз посмеете воскликнуть: «Не может быть!» — вы, несмотря на всю мою симпатию, вылетите отсюда кубарем. Идет?
Серебряной лопаточкой он въехал под испод пирога, поддел пушистый желто-лиловый кус, и осторожно колыхая, плавно понес его к Петиной тарелке, шепчущими губами уговаривая не падать, не падать… и, когда тот благополучно шлепнулся по месту назначения, облегченно перевел дух.
— Значит, так: маленькие странные петрушки… С чего ж начать? Открываем занавес. Середина XIX века. Действие происходит в городках и местечках Моравии, Богемии, Галиции… Декорации соответствующие: Австро-Венгерская империя, лучшая империя в истории человеков…
Он на мгновение задумался, помедлил и вдруг тряхнул гривой:
— Нет, не с того начал! — И решительно повторил: — Не с того, не с того. Давайте заново, и бог с ними, с декорациями и антуражем. Просто вообразите себе человека вашей профессии: одинокий бродяга-петрушечник со своим заплечным реквизитом — сундук с куклами да складная ширма… И ходит он себе по городкам и местечкам, по замковым подворьям, зашибая убогую копейку. В хорошие дни, возможно, и не убогую — у народа в то время развлечений было немного, а кукольный театр, с вечно орущим Петрушкой, или как там его звали в разных местах, всегда собирал публику. Но сколько их — хороших тех дней? А череда дождей, а собачьи холода? Вот и выходит на круг — копейки. И хорошо еще, если в каком-нибудь замке проживает большая семья, с детьми, с челядью. Тогда на Рождество и на другие праздники всегда зовут кукольников, и можно застрять там на недельку-другую, даже на месяц, подкормиться по-человечески — в тепле, а не в сарае…
Профессор потянулся к полке над Петиной головой, снял старую кофейную мельницу, засыпал внутрь пригоршню зерен и, прижимая ее к груди, принялся молоть с невообразимым треском, стараясь перекричать процесс:
— Айн секунд! Зато будет настоящий турецкий кофе! Эта штука принадлежала Герману Гессе, его подарок!
Старая мельница расстреливала в упор: несколько вылетевших из-под неплотно закрытой крышки зерен угодили в Петю, да и сам профессор крепко зажмурил глаза, — видимо, знал ее норов. Наконец все стихло, и под нос Пете было предъявлено одуряющее благоухание черного мельничного нутра. Старуха опять не подкачала, удовлетворенно отметил Вацлав.
— Знаете… моя жена долго умирала… — он улыбался, ложкой извлекая из мельницы кофейный порошок и засыпая его в начищенную до блеска медную турку. — Думала, что привыкнет к смерти, когда ближе с ней познакомится. И все же не привыкла. Нет, не привыкла… Говорила мне: «Вася…» Это она так меня звала — не Вацлав, а Вася, что, по сути, одно и то же. «Вась, — говорила, — как-то скучно умирать. И там мне будет скучно. Ну как, — говорила, — расстаться с нашей кофемолкой? Как же я утром-то проснусь и не увижу солнечного блика на ее медной шишечке?»