– Ваван! – прорвался сквозь музыку голос Морковина. – Ты где? Ты живой?
– Живой, – ответил Татарский. – Я в Расторгуеве.
– Слушай, – жизнерадостно продолжал Морковин, – мудаков этих отпиздили, сейчас, наверно, в тюрьму отправим, дадим лет по десять. Азадовский после допроса так смеялся, так смеялся! Он сказал, что ты ему весь стресс снял. В следующий раз орден получишь вместе с Ростроповичем. За тобой тачку прислать?
«Не, не уволят, – подумал Татарский, чувствуя, как приятное тепло распространяется по телу от сердца. – Точно не уволят. И не грохнут».
– Спасибо, – сказал он. – Я домой поеду. Нервы никуда.
– Да? Могу понять, – согласился Морковин. – Езжай, лечись. А я пойду – тут труба вовсю зовет. Только завтра не опаздывай – у нас очень важное мероприятие. Едем в Останкино. Там, кстати, посмотришь коллекцию Азадовского. Испанское собрание. Все, до созвона.
Спрятав телефон в карман, Татарский обвел комнату отсутствующим взглядом.
– Меня, значит, за хомячка держат, – сказал он задумчиво.
– Что?
– Неважно. О чем ты говорил?
– Если коротко, – продолжал Гиреев, – вся так называемая магия телевидения заключается в психорезонансе, в том, что его одновременно смотрит много народу. Любой профессионал знает, что если ты уж смотришь телевизор…
– Профессионалы, я тебе скажу, его вообще никогда не смотрят, – перебил Татарский, разглядывая только что замеченную заплату на штанине собеседника.
– …если ты уж смотришь телевизор, то надо глядеть куда-нибудь в угол экрана, но ни в коем случае не в глаза диктору, иначе или гастрит начнется, или шизофрения. Но надежнее всего перевернуть, вот как я делаю. Это и значит не идти в ногу. А вообще, если тебе интересно, есть пятый буддийский способ смотреть телевизор, высший и самый тайный…
Часто бывает – говоришь с человеком и вроде нравятся чем-то его слова и кажется, что есть в них какая-то доля правды, а потом вдруг замечаешь, что майка на нем старая, тапки стоптанные, штаны заштопаны на колене, а мебель в его комнате потертая и дешевая. Вглядываешься пристальней, и видишь кругом незаметные прежде следы унизительной бедности, и понимаешь, что все сделанное и передуманное собеседником в жизни не привело его к той единственной победе, которую так хотелось одержать тем далеким майским утром, когда, сжав зубы, давал себе слово не проиграть, хотя и не очень еще ясно было, с кем играешь и на что. И хоть с тех пор это вовсе не стало яснее, сразу теряешь интерес к его словам, и хочется сказать ему на прощание что-нибудь приятное и уйти поскорей и заняться, наконец, делами.
Так действует в наших душах вытесняющий вау-фактор. Но Татарский, попав под его неощутимый удар, не подал виду, что разговор с Гиреевым перестал быть ему интересен, потому что в голову ему пришла одна мысль. Подождав, пока Гиреев замолчит, он потянулся, зевнул и как бы невзначай спросил:
– Слушай, кстати, – а у тебя мухоморы еще остались?
– Есть, – сказал Гиреев, – только я с тобой не буду. Извини, конечно, но после того случая…
– А мне дашь?
– Почему нет. Только здесь не ешь, очень тебя прошу.
Встав со стула, Гиреев открыл покосившийся настенный шкаф и вынул оттуда газетный сверток.
– Здесь как раз дозняк. Ты где собираешься, в Москве?
– Нет, – ответил Татарский, – в городе меня колбасит. Я в лес пойду. Раз уж выбрался на природу.
– Правильно. Подожди, я тебе водки отолью. Смягчает. Чистяком-то сильно по мозгам дать может. Да ты не бойся, не бойся, у меня «Абсолют» есть.
Подняв с пола пустую бутылочку от «Хеннесси», Гиреев отвинтил пробку и стал осторожно переливать туда водку из литровой бутылки «Абсолюта», которая действительно нашлась у него в том же шкафу, где лежали грибы.
– Слушай, ты как-то с телевидением связан, – сказал он, – тут про вас анекдот ходил хороший. Слышал про минет с песнями в темноте?
– Это там, где мужик включает свет и видит, что он один в комнате, а на тумбочке у стены стеклянный глаз? Знаю. На работе самый модный. Как ты, кстати, полагаешь, этот глаз и тот, что на долларе, – один и тот же? Или нет?
– Не задумывался, – сказал Гиреев. – А что это ты записываешь? Как телевизор смотреть?
– Нет, – сказал Татарский, – мысль одна по работе.
Идея плаката, – записал он в свою книжечку. – Грязная комната в паутине. На столе самогонный аппарат, у стола алкоголик в потрепанной одежде (вариант – наркоман, фильтрующий мульку), который переливает полученный продукт из большой бутылки «Абсолюта» в маленькую бутылочку из-под «Хеннесси». Слоган:
ABSOLUT HENNESSYПредложить сначала дистрибьюторам «Абсолюта» и «Хеннесси», а если не возьмут – «Финляндии», «Смирнофф» и «Джонни Уокер».
– Держи, – сказал Гиреев, протягивая Татарскому сверток и бутылку. – Только давай договоримся. Ты, когда их съешь, больше сюда не возвращайся. А то я все ту осень забыть не могу.
– Обещаю, – сказал Татарский. – Кстати, где тут недостроенная радиолокационная станция? Я по дороге из машины видел.
– Это рядом. Пройдешь по полю, там дорога начнется через лес. Увидишь проволочный забор – и вдоль него. Километра через три. Ты что, погулять там хочешь?
Татарский кивнул.
– Не знаю, не знаю, – сказал Гиреев. – Так еще можно, а под мухоморами… Старики говорят, что там место нехорошее. Хотя, с другой стороны, где под Москвой хорошее найдешь!
В дверях Татарский обернулся и обнял Гиреева за плечи.
– Знаешь, Андрюха, – сказал он, – не хочу, чтобы это звучало патетично, но спасибо тебе огромное!
– За что? – спросил Гиреев.
– За то, что иногда позволяешь жить параллельной жизнью. Без этого настоящая была бы настолько мерзка!
– Ну спасибо, – ответил Гиреев, отводя взгляд, – спасибо.
Он был заметно тронут.
– Удачи в делах, – сказал Татарский и вышел прочь.
Мухоморы взяли, когда он уже с полчаса шел вдоль забора из проволочной сетки. Сначала появились знакомые симптомы – дрожь и приятная щекотка в пальцах. Потом из придорожных кустов выплыл столб с надписью «Костров не жечь!», который он когда-то принял за Гусейна. Как и следовало ожидать, при дневном свете сходства не ощущалось. Тем не менее Татарский не без ностальгии вспомнил историю про короля птиц Семурга.
– Семург, сирруф, – сказал в голове знакомый голос, – какая разница? Просто разные транскрипции. А ты опять наглотался, да?
«Началось, – подумал Татарский, – зверюшка подъехала».
Но сирруф больше никак не проявил себя всю дорогу до башни. Ворота, через которые Татарский когда-то перелезал, оказались открыты. На территории стройки никого не было видно; вагончики-бытовки были заперты, а с гриба-навеса для часового исчез когда-то висевший там телефон.
Татарский поднялся на вершину сооружения без всяких приключений. В башенке для лифтов все было по-прежнему – пустые бутылки и стол в центре комнаты.
– Ну, – спросил он вслух, – и где тут богиня?
Никто не ответил, только слышно было, как где-то внизу шумит под ветром осенний лес. Татарский прислонился к стене, закрыл глаза и стал вслушиваться. Почему-то он решил, что это шумят ивы, и вспомнил строчку из слышанной по радио песни: «Это сестры печали, живущие в ивах». И сразу же в тихом шелесте деревьев стали различимы обрывки женских голосов, которые казались эхом каких-то давным-давно сказанных ему слов, заблудившихся в тупиках памяти.
«А знают ли они, – шептали тихие голоса, – что в их широко известном мире нет ничего, кроме сгущения тьмы, – ни вдоха, ни выдоха, ни правого, ни левого, ни пятого, ни десятого? Знают ли они, что их широкая известность неизвестна никому?»
«Все совсем наоборот, чем думают люди», – нет ни правды, ни лжи, а есть одна бесконечно ясная, чистая и простая мысль, в которой клубится душа, похожая на каплю чернил, упавшую в стакан с водой. И когда человек перестает клубиться в этой простой чистоте, ровно ничего не происходит, и выясняется, что жизнь – это просто шелест занавесок в окне давно разрушенной башни, и каждая ниточка в этих занавесках думает, что великая богиня с ней. И богиня действительно с ней».
«Когда-то и ты и мы, любимый, были свободны, – зачем же ты создал этот страшный, уродливый мир?»
– А разве это сделал я? – прошептал Татарский.
Никто не ответил. Татарский открыл глаза и поглядел в дверной проем. Над линией леса висело облако, похожее на небесную ropy, оно было таких размеров, что бесконечная высота неба, забытая еще в детстве, вдруг стала видна опять. На одном из склонов облака был узкий конический выступ, похожий на башню, видную сквозь туман. В Татарском что-то дрогнуло – он вспомнил, что когда-то и в нем самом была эфемерная небесная субстанция, из которой состоят эти белые гора и башня. И тогда – давным-давно, даже, наверно, еще до рождения, – ничего не стоило стать таким облаком самому и подняться до самого верха башни. Но жизнь успела вытеснить эту странную субстанцию из души, и ее осталось ровно столько, чтобы можно было вспомнить о ней на секунду и сразу же потерять воспоминание.