Водитель заулыбался: вспомнилось, как она придумалась, «вышибала». Промучился полсмены с колесом, вечером выпил с устатку, стал ласкать молодую жену: а у ней груди-то, как спаренные шины — и медальончик меж ними. Вот она, «вышибала» и есть! Молодой был.
Встречная машина вновь прижалась и остановилась у левой стены. Улыбчивый якут за рулём приветственно поднял руку.
— Запомнил шофера? — радостно помахал в ответ дед. — Сейчас другой такой же поедет.
И точно: следующую машину и её водителя за рулём с приветственным движением руки можно было принять за повторившийся кадр.
— Двойняшки. Знаменитости! Я как сюда ехать, их в журнале на фотографии увидал. Вот такие, года по два, зимой, все в инее. А теперь, вишь, тоже карьеристы.
— Кто?
— Карьеристы. В карьере работаем.
Андрейка привстал: из-за края колодца показалась телевышка, крыша дома, а потом горизонт откатился, и просторы раскинулись необъятные — по одну сторону город, по другую разгоняющийся по взлетной полосе самолёт!
Как же хорошо, когда глаза видят ширь!
С карьера они пошли в Церковь. Алмазную не переставало удивлять и то, что здесь — голова так ясно держала пустошь да хлябь — вознесся золоченый Храм.
Она не то, чтобы стала верующей, но Бог всё чаще звал её для разговора. И она не видела, с кем ещё так могла поговорить.
Нравилось ей глядеть на иконы!
— А почему он такой старый? — внучек стоял перед иконой «Адам и Ева».
Адам на иконе был с седой бородой до колен — столетний. А Ева рядышком — лет шестнадцати.
— А потому, что жил, жил, Адам, без Евы, и уж устал жить, постарел весь. Тут Бог ему на утешенье Еву и дал.
Она думала про Андрея Николаевича: как он уже нажился, как устал, когда они повстречались. Понимать бы это ей тогда.
За жизнь она о нём столько передумала, что под старость у неё само собой стало получаться то, что он смолоду умел: стихи записывать, картинки рисовать.
— А почему у тебя на рисунке дяденьки с тележками такие большие? — удивлялся внук. — Выше облаков?
— Такими они и были, — помнила Алмазная.
Яркие фонарики вспыхивали в глазах внука. Как же походили эти огоньки на те далекие искрящиеся кристаллики в глазах учёного человека — надо же, как походили!
— А почему трактор и люди поднимаются по солнечным лучам? — допытывался Адрейка.
— А как бы ещё они сюда пришли?
Вечерело. Проглядывали звезды. Бабушка и внучек держали путь на Нижний поселок. Андрейка забегал всё время вперед: долговязый для своих годков, с длинными, выдававшимися, будто ветви ели, руками. Ни дать, ни взять — Вася Коловертнов, только как бы уменьшенный.
— Садитесь, подвезу, — остановилась рядом иностранная машина.
В былые годы так делали все, останавливались, если по пути, подвозили. Предложи деньги, обиделись бы — никогда не брали. Теперь иначе.
— Спасибо, — удивилась Алмазная. Внучек прижался к ней в явном желании поскорее забраться в красивую машину.
Сели на заднее сидение. Радио с двух сторон, словно ладошами, шибануло по ушам. Передавали «новости».
— Что творится! — громче радио прокричал водитель. — Коммуняки были, драли. Это ж надо, у Георгадзе, бывшего Секретаря Президиума Верховного Совета — 8 килограмм одних бриллиантов нашли! Бриллиантов, не считая валюты и золотых слитков! Я когда об этом прочитал, волосы дыбом, ну, думал, воры!
Парня за рулем Алмазная не припоминала: не знала она уж их, молодых. Но он, видно, её знал.
— А теперь смотрю: да они дети в сравнении с демократами. Младенцы! Что там восемь килограммов?! Весь Гохран, считай, подломили! Понаделали совместных предприятий по огранке, и концов не найти! Накрыли только одну «Голден АДА» — они на двести миллионов страну нагрели! А у нас таких — больше сотни!
«Новое мышление», — вспомнила она передачу по телевизору. В ней старик с вислым подбородком и щетинившимися бровями сжигал партийный билет. Он долго водил огоньком зажигалки по «красным корочкам», но те покрывались копотью и никак не хотели загораться. Тогда трясущимися руками одутловатый старик вывернул билет наизнанку, и огонь покатился по гербовой бумаге. И так вдруг старик заулыбался, странно просветлел лицом, стал вертеть билетом, улавливая яркое пламя, словно готовил растопку. Бережно, оберегая руку, положил в пепельницу пылающий билет, который покорежился, превращаясь в черный сургучный сгусток. Над догорающим документом новомыслящий человек с тем же утешением дал отповедь партократии, «навсегда уходящему прошлому», где на его долю выпали гонения и борьба с системой. И только когда старик заговорил о Бобкове, талантливом учёном, идеи которого в те суровые годы он, единственный, отстаивал и пробивал, Алмазная признала в человеке на экране своего бывшего сокурсника, вечного, как выяснялось, куратора. И простила вдруг ему всё: спасибо, что помнил, что всегда, выходит, понимал, кем был Андрей Николаевич для этой земли.
— Израиль на миллиард долларов необработанных алмазов продает! А где он их, спрашивается, берет?! — Негодовал парень. — У них ведь ни карата не сами добывают! Да что Гохран! Всю страну разбазарили! Рынок у них!..
Вася ей увиделся, Коловёртнов. Недавно он дал о себе знать. Прислал письмо. Да таким еще бисерным почерком написанное, с виньеточками, будто всю жизнь где-то при конторе работал, а не землю кайлил. Вася сообщил, что стал коммунистом. В партию он вступил после августа девяносто первого года, когда распалась страна Советов. На минувшем собрании члены районной партийной ячейки единогласно избрали Василия Коловёртнова секретарём по идеологии. А на Первомай ему было доверено нести красное знамя. И Вася гордо пронёс бьющейся на ветру флаг по центральной районной улице впереди колонны демонстрантов.
— Всё на вашем горбу! — . — Я про ваше поколение, говорю! У меня, батя, тут с шестьдесят третьего. Беспартийный коммунист. За жизнь на Севере едва на квартиру заработал! Помню, в Ленинград прилетели, я в восьмом классе тогда учился! Пришли в гостиницу, а нас не селят. Я ему говорю, сунь четвертак. А он: да как же, неловко! Я у него паспорт взял, четвертак в него положил, подал в окошечко — я, пацан! — и нам тут же люкс нашёлся! Тогда на вашем горбу ехали! А сейчас — поедом сжирают всё, что вы сделали! Ведь это надо было столько понаделать — до сих пор разворовать не могут!
«Инверсия», — подумала Алмазная. Жизненная инверсия представала сном. Причём сном, приснившимся не ей. Сном чужого человека.
Чужой сон утягивал в свою тесную пустоту, где не пели птицы, не шептали деревья, не пахли цветы, не шумела река, не пылал костёр и не томилась высоким зовом душа. Мир превращался в скрученный кукишь. И даже Васе Коловёртнову, который виделся молодым, гордым и небывало сильным, не удавалось выскользнуть из этой крепко сложенной фиги. Он так и застревал меж чьих-то неведомых пальцев с высоко поднятым красным знаменем в руке.
— Останови, — тихо попросила Алмазная.
— Вы что, обиделись на что-то? — притормозил парень.
— Пойдем мы. Пешком. Мне пешком привычнее.
— Ну, баб, — заныл Андрейка. — Баб!
Она вытянула его молча, махнула виновато парню рукой — душевный парень-то, заботливый. И машина у него хорошая. Богатая. А покоя в душе нет.
Андрейка нехотя вышел за бабушкой, но, скоро, из её руки в его, видно, перелилось радостное чувство.
Звезды сверху смотрели. Мир вновь делался удивительным и привольным.
Алмазная могла видеть себя и внука, бредущих по земле, оттуда, из-под небес. Или даже из-за небес. С планет Урана или Нептуна, у которых, как пишут, может, и вся поверхность состоит из алмазов, потому они так и блестят.
Оттуда, с Нептуна и Урана, где они примостились с Андрейкой, хорошо виделась вся Земля. В её Северном полушарии зияла небольшая лунка, выкопанная сорванными с отчих мест, жаждавшими обрести свое, прирасти к родному, людьми. Их души и нашли себе место в ней, как птенцы в гнезде. И те, кто упокоился недалече, и те, кого схоронили в иных землях.
Выше всех, в высь почти необозримую возносился Андрей, прежде других и ушедший. И Елена, какой и была в жизни, величественно устремлялась за ним.
Она ушла совсем недавно. Приезжала — успела напоследок. Постояли рядом. Сделались они теперь похожими. Не было у ни у той, ни у другой повода головы клонить, а внутри маету держать — был.
— Винишь себя до сих пор? — спросила Алмазная.
— Виню, — ответила Великая Алмазница.
— Вини. Я себя во всё время виню.
— Ты-то в чём могла быть повинна?
И Алмазная услышала ту давнюю, давно уже отслоившуюся и отлетевшую в гарь снисходительность, которую знала прежде.
— Я-то и повинна, — тоже снисходительно усмехнулась и она.
Великая уехала, и очень скоро вернулась уже невидимой.