– Прошу! – проворчал домовладелец и протянул квитанцию.
Аудиенция окончилась. Оке медленно прошел через холл. Так вот она – вторая сторона медали… Первую он знал уже давно: зловонные уборные, отсутствие канализации, закопченные обои и рассохшиеся оконные рамы. За бывшим губернатором укрепилась слава человека, который не любит раскошеливаться на ремонт. К чему? Ведь все равно не было недостатка в жильцах, которые готовы набивать его мошну, лишь бы иметь возможность ютиться в этих древних домах с их скульптурами у подъездов и латинскими или немецкими надписями на фасадах…
На обратном пути Оке забежал на Кольметаргрэнд – сполоснуть ноги у водоразборной колонки, которую Хильда считала огромным удобством, потому что она находилась у самого дома. Стянув с распухших ног прилипшие носки, он увидел, как из многочисленных мозолей сочится кровь.
Новая осень пришла в город – груды коричневых листьев в парках, блестящие от дождя автомашины перед театральными подъездами, сумеречное ночное небо…
В учебном комбинате АБФ[40] около раздевалки толпились девушки, исчезавшие вверх по лестнице, в классы языков, а в большом фойе члены ячеек социал-демократической молодежи изучали структуру муниципалитетов и технику проведения собраний.
В том же фойе работал буфет, но днем там обычно было пусто и тихо. Гораздо оживленнее было в кафе. От столика к столику проскакивали, как искры, зажигательные слова, из них родилась бурная дискуссия, и эта дискуссия долго кипела, пока не выродилась в вялое препирательство и молчаливое чтение газет.
– Как определить действия рабочего класса в международном масштабе – наступает он или обороняется?
В стороне от дискуссии оставались только несколько шахматистов и плотный мужчина с почти квадратной лысиной, обрамленной седыми кустиками волос. Он продолжал с философическим спокойствием изучать «Бранд». Матрос Бьёркнер, завзятый остряк, считал, что для этого требуется не меньшее напряжение ума, чем для игры в шахматы:
– Ведь в этой газете даже буквы настолько пропитаны анархистским духом, что никак не хотят выстраиваться прямыми рядами!
Вокруг столика у окна, за которым сидел анархист, сгруппировалась компания синдикалистов, а на «полатях», огороженных перилами с бронзовыми цветочными горшками, приютились члены Союза молодежи.
Пониже их, в узком проходе, ведущем на кухню, сидели Бьёркнер и безработный плотник, которого звали Рашпилем и который удивительно напоминал карикатурное изображение агитаторов в буржуазных газетах. У него была язва, и он утверждал, что только ею и кормится. Болезнь эта была его козырем в стычках из-за пособия с органами призрения, но зато она же была причиной его ужасающей худобы.
Оке услышал едкие тирады Рашпиля еще с улицы. Курт послал его в Клара с частным поручением, и вот он стоял теперь перед кафе с большим пакетом в руках.
Оке знал, что на широкой газетной полке есть отделение для «Фолькбладет». Эта провинциальная газета на четырех полосах содержала мало новостей, а передовица была, как правило, перепечатана из «Социал-демократен», но зато ему удавалось иногда находить в ней небольшие заметочки, которые позволяли быть в курсе событий на родном острове.
Рашпиль воинственно тряхнул головой; его черные, как смоль, волосы свалились на лоб:
– Где-где, а уж у нас в стране наступлением и не пахнет. Ничего не происходит, даже демонстраций! После Одален,[41] когда фараоны разогнали митинг протеста и въехали с обнаженными саблями прямо на конях в Народный дом, рубя налево и направо, работяги здесь, в городе, было ожили. А теперь все опять словно вымерло…
– Тогда совсем другое дело было, – возразил Бьёркнер. – Тогда четверть миллиона ходили без работы и добивались пособия.
– А теперь, когда кое-кому перепала работенка и есть чем брюхо набить, – куда только подевался наступательный дух! Все сразу стало совсем хорошо!
В своем тесном бушлате Бьёркнер казался школьником-переростком, а бескозырка делала его круглощекое лицо еще круглее, но губы изогнулись в вызывающей улыбке, когда он отвечал Рашпилю:
– Чем же ты объяснишь то, что коммунисты пользуются наибольшим влиянием среди высокооплачиваемых рабочих?
Рашпиль не оставался в долгу:
– Ты и в самом деле веришь, что у нас может возникнуть революционная ситуация или что мы хотя бы выйдем на улицы и окажем сопротивление нацистам, если им удастся прийти к власти с помощью немцев и крупных капиталистов? Ты можешь представить себе шведских соци отстаивающими каждый дом в уличных боях, как в Австрии в прошлом году? Да ты первый поспешишь спрятаться, если начнут стрелять, хотя и прошел уже военную подготовку!
– Зато ты, разумеется, будешь первым на баррикадах?
– Можешь не сомневаться! Если бы партия сказала мне: бери шпалер и отправляйся в Вену, я бы ни на минуту не задержался.
– Ну, тебе-то ничего не стоит давать такие заверения. Во-первых, партия никогда не даст такого распоряжения, а во-вторых, ты ведь не в партии! Если только я не ошибаюсь, тебя успели уже дважды исключить после раскола.
Рашпиль несколько приутих, и Бьёркнер продолжал уже более мирно:
– Вчера я говорил с одним беженцем; он недавно выбрался из Германии. Всех профсоюзных деятелей побросали в концлагери, эсэсовские бандиты каждый день забивают насмерть антифашистов. Никакого улучшения не намечается. Гитлер удержится у власти не меньше, чем Муссолини, если будет так продолжаться.
Оке весь превратился в слух, медленно попивая свое кофе. Кто они – коммунисты или нет? И почему нападают друг на друга? Он еще не отдавал себе ясного отчета, какие политические течения представлены среди завсегдатаев кафе. Все они называли себя социалистами.
Ему хотелось самому принять участие в обсуждении, а за соседним столиком уже рождалась новая тема:
– Энгельс подчеркивает, что движение – это форма существования материи, что материи без движения никогда не было и не может быть. Всякое равновесие относительно и имеет смысл только в отношении к той или иной форме движения…
* * *
– Долго же ты проходил! Или портной еще не закончил, когда ты пришел? – спросил Курт вернувшегося Оке. Он прикрыл дверь складского помещения, встал в углу подальше от селедочной бочки и картофельного ящика и начал осторожно, почти влюбленно, разворачивать бумагу.
– Подержи зеркало. Я посмотрю, как сидит пиджак, – скомандовал Курт. – Как спина?
– Ничего… по-моему, хорошо, – произнес Оке неуверенно.
Курт повертел своей талией танцора и вдруг помрачнел:
– Нет, ты посмотри на левый отворот! Я же сказал ему поправить, а он так ничего и не сделал! – Он сбросил пиджак и швырнул его Оке: – На, померь… Немножко велик, конечно. Плечи у тебя поуже моих, – продолжал он своим заносчивым тоном, от которого у Оке каждый раз появлялся желчный привкус во рту. – Курт протянул ему жилет и брюки. – Но это легко поправить и недорого обойдется.
– Что ты хочешь сказать?
– Можешь оставить его себе. Чтобы я надел костюм, который сшит не как следует!
– Но… но это ведь неразумно, – выдавил из себя Оке.
Такой костюм обошелся бы ему минимум в десять недельных заработков. Неужели Курт не мог придумать лучшего способа продемонстрировать свое самомнение? Или он только разыгрывает его?
– Не хочешь взять себе – отнеси в мусорный ящик.
Оке застыл в растерянности, зажав в руках костюм.
– В мусорный ящик! – повторил Курт раздраженно.
Оке вспомнил что-то. Именно вот так – грубовато и безыскусственно – помогали друг другу рабочие, когда хотели, чтобы человек, принимая подарок, не испытывал унижения. Весь вечер его грызло сомнение: может быть, он ошибся в своей оценке Курта?
Когда Оке пришел с работы в свою новую комнату, которую делил с другим съемщиком, и повесил костюм в гардероб, партнер спросил его:
– На свадьбу собрался или на похороны? Он развозил молоко – тридцатипятилетний холостяк, обычно не очень разговорчивый. Работа заставляла его ложиться рано. Скоро с его кровати послышалось сонное бормотание и тяжелое дыхание.
Оке снял рабочий халат и сел на свою скрипучую кровать. Он устроился здесь лучше, чем прежде, но иногда ему казалось, что стены комнаты и старый пробковый мат на полу буквально источают тоску и уныние – два пугала, которые являются неотъемлемой составной частью самой системы сдачи углов… Обои были щедро разукрашены пятнами помады, напоминая о предыдущих жильцах. Прямо посреди комнаты стоял чересчур большой стол, у одной из стен – бюро. Одни только гардины, чистые и сравнительно новые, вносили некоторое оживление.
А что, если Карин уже вернулась в Стокгольм?
«Может быть, встретимся осенью. Адрес ты знаешь», – сказала она тогда.
Он прошел мысленно по широкой красивой улице вдоль залива, срезал путь напрямик по газону, поднялся на лифте на четвертый этаж и… Но он сам не знал, что будет дальше.