В сердцах он даже обозвал сестру дурой, но это уж было так незаслуженно, что она поняла и не обиделась.
Рахиль оказалась не так уж неправа в своем безумии: на другую ночь на Большом Фонтане взбунтовались красноармейцы, и пошли бить евреев. Разбили немногие уцелевшие лавочки, убили не то четырнадцать не то пятнадцать комиссаров, а уж простых евреев и не считали. Шла потеха по степи: с фонарями, с пальбой. Шарили по обрывам, стреляли по тем, кто кинулся в море. И всю эту вольницу надо было привести к порядку и держать в узде. А еще же взыскать с одесской буржуазии назначенную контрибуцию в 500 миллионов. Как это сделать, не беря заложников?
А тут еще Деникин взял Харьков. Революция в опасности! Красный террор — одно спасение! Чтоб захлебнулась буржуазия в собственной крови. Чтоб позабыла надеяться на англичан да французов. Чтоб знали: крепка большевистская власть, и если уйдет из города — то не раньше, чем перебьет всех классовых врагов. «Известия» печатали теперь цифры расстрелянных, не преуменьшая, вперемежку с шуточками: «Карась любит, чтобы его жарили в сметане».
Маразлиевская, где помещалось ЧК, стала страшным местом. Ходили слухи про кошмарную Ляльку фон-Гермгросс, следовательницу- исполнительницу, которая стреляет, опуская голову арестованного в унитаз. Что новый передседатель Калиниченко еще свирепее Северного. Что есть какой-то революционный негр Джонстон, тот вообще заживо кожу сдирает. И еще была девица Дора Явлинская, помешанная на массовых расстрелах, и палачи Амур и Вихман… да мало ли что еще говорили. На то и террор, чтоб боялись.
А надо же было еще заниматься налаживанием быта. И культурной работой в массах. Оказалось, чтобы работал водопровод, нужна энергия. Пришлось разобрать знаменитую эстакаду, по которой ссыпали хлеб в порт. Благо колоссальное сооружение, и деревянное. Топливо всегда нужно, а порт все равно блокирован. А на митинги несознательных граждан приходилось сгонять принудительно, да еще артистов привозить. Пусть поют между речами, привлекают публику.
Тот горький для Риммы день начинался так хорошо. И погода — как по заказу. И, оказалось, среди мобилизованных артистов — он. Юрий Морфесси, тот самый! Король цыганской песни, любимец города! А для Риммы — все еще Он. Девичья влюбленность — ерунда, конечно. И мечты ее были глупые, и сама она — восторженная девочка. А забилось сердце, как увидела. Все тот же властный красавец, и волосы, и глаза — как черный огонь. И сейчас он, кумир ее юности, открыто встанет на сторону большевиков! Но раньше будет говорить она, Римма. Он ее услышит, наконец. Вспомнит ли ту гимназисточку? Неважно, будем знакомиться заново, товарищ Морфесси!
Никогда она так горячо еще не выступала. Как будто это была не аморфная толпа, а один человек. И его надо было убедить, этого человека: молодая советская власть рождается, как ребенок — в муках и в крови. Но это только начало великого пути. И, когда мы победим, не будет ни голода, ни тюрем, ни временно необходимого террора. Мы все будем братья, и жизнь будет прекрасна, как песня.
Она не видела обывательских усмешечек, не слышала, как шушукались и передразнивали.
— Ишь, сестренка нашлась!
— Уже осчастливили — куда дальше! Красный дом — перекрасят, что ли? Или так оставят, на память?
Это было про единственное выстроенное большевиками здание: новую тюрьму, выкрашенную к тому же в красный цвет. Товарищ Анулов тоже выступал. Объяснял временные трудности, обещал скорое изобилие. Переминались. Разойтись не смели, но и не аплодировали. Это, товарищи, провал не провал, а нехорошо.
— А теперь наш советский артист Морфесси, хорошо вам известный, исполнит песню для поднятия революционного духа!
И вывели на трибуну. Оживилась толпа. Все понимают: хочешь не хочешь — пой. Грянет «Интернационал» или там «Марсельезу»- значит, и правда к ним перекинулся. А споет что-нибудь старое, «Раскинулось море широко», например — значит, не перекинулся. Очень всем интересно: за кого же Морфесси? А он взял и затянул цыганское:
— Понапрасну, мальчик, ходишь,
Понапрасну ножки бьешь,
Ничего ты не получишь,
Дураком домой пойдешь.
Так, шельма, и допел. А что такое? Народная цыганская песня, из его граммофонного репертуара. Ну не в бровь, а в глаз! Ох и хохотали. Ох и подпевали. Ох и овацию устроили — душу отвели! А что такое? Хлопаем артисту. Советскому. Нас привели — мы хлопаем.
О, какое желание Римма испытывала всю эту толпу ликующих мещан — расстрелять. Из пулеметов бы! Чтоб никто не ушел. Негодяи. Вот он, нож в спину революции — эти гогочущие рожи! Никогда она не понимала Дору: какая гадость — собственноручно расстреливать. Де ее и все в ЧК считали немного сумасшедшей. А теперь, кажется — понимает. Или все-таки не совсем? Ну хорошо: хоть поверх голов шарахнуть, чтоб под каждым — лужа. И нельзя. Улыбайся и делай вид, что все в порядке. И даже арестовать этого предателя Морфесси на глазах у толпы тысяч в десять нельзя. А потом, чего доброго, за него сам Домбровский заступится. Крушилась ее первая любовь, синим огнем горела — но Римма все улыбалась, и голову держала гордо.
Комиссар Домбровский, комендант Одессы, и впрямь был странным человеком, с необъяснимыми симпатиями к гнилой интеллигенции. Римма как в воду глядела: он таки заступился за Морфесси, и этот хулиганский номер ему сошел. Домбровского потом, конечно, распознали и расстреляли, а Морфесси уж было не достать: успел улизнуть за границу. Но Римме это было уже все равно.
Якову трудно теперь приходилось: болезнь матери затянулась. Она и его, Якова, когда узнавала, а когда Шимеком называла. Бросить работу в ЧК было нельзя: в такое время — саботаж. Пришлось нанять женщину, чтобы смотрела за Рахилью. Все же он старался теперь ночевать дома. Как бы у мамы ни путалось в голове — а на его ласку она улыбалась, и была почти как прежняя мама, даже головой переставала качать. И еще, дальше нельзя откладывать: надо пойти к Петровым и узнать, как их дела. Главное — как Марина? У нее ведь тоже могут быть неприятности, хотя бы за дворянское происхождение. А уж этого допустить нельзя.
Он никогда не понимал своего отношения к Марине. Только знал, что эта девушка — совсем особенная. Всех на свете он хотел бы изменить, чтобы прониклись правильным образом мыслей. И Максима в том числе, и всю его семью. Хорошие ведь люди, только прочистить бы им мозги. Только в Марине он ничего менять не стал бы, хоть не мыслил ее революционеркой. Но и врагом революции она не могла быть. Единственная, кого он знал, что вообще не могла быть никому врагом. И не надо. Пусть только смеется, да смотрит своими серыми глазами. Он знал, что не влюблен, для влюбленностей были другие. А ее — такую, как есть, — нужно уберечь и защитить. Пускай теперь он не большой человек в партии, но кое-что все же может. И эту дурацкую ссору с Максимом пора кончать. Да они и не ссорились — так, кошка пробежала. Неблагородно ждать первого шага. Благородно самому его сделать. Прямо сейчас пойти и поговорить начистоту. И помощь предложить. Он все-таки им не чужой, они его еще мальчишкой привечали. А то встретил он раз Ивана Александровича — так тот сделал вид, что не заметил. Ясно, стесняется навязываться теперь.
Но на двери Петровых была печать, и пришлось идти выяснять — с самыми худшими предчувствиями.
— Петровы? А их же уплотнили. Теперь тут народный суд будет, — разъяснил Якову, как с луны упавшему, дворник. — Они теперь во-он там, в куточку, как к сортиру идти.
Ах, так вот почему Яков не встречал никого из них в последнее время! Он нашел дверь в полуподвал, постучал. Открыли старики, сразу двое встали в дверях.
— Здравствуйте, Иван Александрович! Мария Васильевна, добрый день!
— А, Яков. Здравствуйте. Вы пришли нас арестовать? Как приятно: все же бывший знакомый.
Да-да, они называли его на «вы»! Они были очень вежливы и смотрели на него, как на чужого. И как Яков ни старался сломать лед — ничто не помогло. Нет, Марина, слава Богу, не в городе. И Максим тоже. Где они? Ну конечно, ЧК вправе интересоваться. Но они счастливы сообщить, что и сами не знают. Нужна ли какая-то поддержка, защита? Нет, большое спасибо. Их уже благополучно ограбили — это, кажется, называется конфискацией в пользу народа? Больше у них взять нечего, так что вряд ли они еще кого-то заинтересуют. Кому нужна пара нищих стариков? Разве только взять в заложники как буржуев? Что ж, и это их не пугает. Вот стариков Тесленок недавно расстреляли. Что ж, они были счастливы и умерли в один день…
Больше Яков не мог слушать. Он постыдно убежал. Вот почему они с ним — как с прокаженным! Родители Антося, которые всегда так ласково принимали Якова… Это значит — их, живых еще, накрывали брезентом, вывозили за город, стреляли и сбрасывали в общую яму? Они стояли обнявшись, или как это было? Как вообще происходят расстрелы? Он-то не знает, он только как каторжный переписывает и правит бумаги, да и то не все. Поди теперь объясни. Поди оправдайся, что он и не знал. И все равно виноват: почему раньше не поинтересовался? А что б он мог сделать?