К воротам монастыря от площади и правда вел узкий пенал глухого тупика.
Мы углубились между каменными стенами, осторожно огибая и переступая через играющих, ползающих, сидящих на земле детей, как всегда в таких местах чутко ощущая границы собственного настороженного тела. Наконец достигли железных ворот, крашенных зеленой краской, и позвонили.
Щуплый, как подросток, старый араб – видимо, сторож – сразу открыл и, улыбаясь, жестами пригласил войти, переступить порог. Ему было указание от игуменьи.
По дорожке вдоль мощных кипарисов и старых олив мы пошли, сопровождаемые кошками и ленивым побрехиванием крупной белой собаки местной породы, пастушьей, так и называемой здесь – «ханаанейская».
Приглашая на обед, игуменья звала прийти пораньше. Она хотела лично показать территорию монастыря.
Впервые я оказалась вблизи от этой сквозистой напросвет колокольни, которую издали вижу со своего балкона – со стороны Иудейской пустыни. Да ее и с самого Мертвого моря немудрено увидеть: шестьдесят четыре метра ввысь, да еще на вершине одной из самых высоких гор Иерусалима.
– Я покурю? – чуть виновато, как все курильщики в присутствии инаких, сказала моя приятельница. – Есть еще минут семь...
И мы присели на скамью неподалеку от дверей в покои игуменьи. Тут же возник крупный рыжий кот с зеленым ошейником, требовательно окликнул нас и сел сторожить: разные тут шатаются, не худо и присмотреть.
Новенькая скамья, из тех, что рекламируются в каталогах дачных забав – кокетливая, с растопыренными деревянными коленями, с чугунными вензелями на спинке, – стояла между жилистых стволов долговязых кипарисов. Вокруг были расставлены огромные глиняные кадки с геранью – алой, розовой и бордовой, истомно игравшей под ветерком; здесь, на маковке Масличной горы, воздух дышал и шевелился даже в лютую жарь. Высота спасала.
А сегодня еще и день был игристый, сквозной, пестро-солнечный. С высокого куста неизвестного мне названия свисали в изнеможении крупные цветы-колокола, и один из них светился изнутри лампадой, зажженной лучом, что вертикально пронизывал густую крону до каменной глубины двора.
Небольшая площадь перед игуменским домом, замощенная крупными розовыми плитами, была до блеска отшлифована подошвами тысяч паломников, монахинь, туристов.
– Огромная территория, – заметила я. И Кира отозвалась, лениво щурясь в летучем дымке своей сигареты:
– Еще бы... тут квадратных метров тыщ пятьдесят пять будет. Одна каменная ограда километра полтора.
– И это все тот же архимандрит Капустин отхватил? Она кивнула:
– Он, он... Отец Антонин. Вот уж кто радел за православные угодья на Святой земле. Он ведь приобрел здесь несколько участков, на Елеонской горе.
– А как ему удавалось турок охмурять? Везучий был? Она задумалась.
– А что такое везение, если подумать? Энергичный он был, талантливый и, надо полагать, чертовски обаятельный человек... Представьте эту тьмутаракань году в 1870-м. Сидел здесь турецкий чиновник, какой-нибудь Селим-эфенди, и выдавал фирманы на покупку земельных участков тем, к кому душа лежала. Вот и ездил к нему архимандрит чаевничать, и подарки посылал – эфенди, понимаете, имел слабость до «чай-москоби». И что забавно: землю здесь купить мог только местный житель. Поэтому все оформляли на подставных лиц. Для архимандрита Антонина Капустина землю покупал еврей Яков Леви, а для католиков – еврей Ротисбон.
– Да, забавно, – отозвалась я. – Мог ли тот и другой покупатель представить, что лет через сто...
– Что ж вы не заходите?! Мы обернулись. До назначенного времени оставалось еще минуты две, но игуменье, верно, доложил уже о нашем появлении кто-то из монахинь.
– Матушка!
Моя приятельница торопливо загасила сигарету и поднялась.
Об игуменье она рассказывала давно, и все удивительное, все какое-то не «сановитое»: работает на токарном станке, мастерит изумительной красоты шкатулки из пальмового дерева и ливанского кедра, дивно их расписывает. А среди окрестных арабов прозвище имеет: «Матушка-молоток», потому как однажды ночью, спасая жизнь, отбивалась молотком от забравшихся к ней воров, то ли наркоманов в поисках денег, то ли искателей настоящей поживы – в монастыре все же много икон в золотых окладах. И отбилась, хотя от страха чуть не померла и, как рассказывала Кире, усмешливо понизив голос, «рубашку всю обмочила».
– Давайте я вас познакомлю, – предлагала мне Кира. – Матушка, она простая, и человек очень приятный и интеллигентный.
Признаться, до этой встречи я была совсем далека от православных священнослужителей, как, собственно, и от служителей всех иных конфессий. И сейчас, глядя на троекратно целующихся игуменью и гостью, вспоминала, как в Домодедово, ожидая вылета, случайно подслушала разговор трех монашек за моей спиной.
Те обсуждали уровень компьютеризации общества. Одна заметила, что проповеди подросткам надо бы по sms посылать. И все три весело засмеялись. Это был рейс в преддверии Пасхи, сплошь паломники – еще свежие, напряженные в ожидании. То ли дело на обратных рейсах из Святой земли: измученные борьбой за место в очереди в Храм Гроба Господня и многочасовым ожиданием Благодатного огня, они источают усталый запах ладана, пота и мыла, какое выдают в дешевых гостиницах, монастырях и странноприимных дворах Старого города.
И как же с нею здороваться, вдруг подумала я, – руку жать? Не целоваться же с бухты-барахты? Или это принято?
Игуменья обернулась ко мне. Первое впечатление: очень бледна. И, пожалуй, нездорова. Круглое одутловатое лицо, седые высокие бровки, очки, белый апостольник на голове...
– Я же вас жду, – сказала она просто. И – полная, в просторной, парусящей на ветру рясе, каким-то бабьим жестом поправляя апостольник – повела показывать свои владения.
Минут пять, пока они оживленно перебирали новости и общих знакомых, я шла следом, поглядывая по сторонам, оборачиваясь и временами закидывая голову к бесслезному неподвижному небу. Летом оно замирает над Масличной горой в жарком бездонном обмороке. Я вспомнила о здешнем обычае времен царицы Елены и императора Константина: церкви на Святом Елеоне строили без куполов, с разверстыми над головой небесами.
Угодья монастыря напоминали большую деревню.
Разбросанные всюду каменные постройки, пристройки, сторожки и сарайчики-мазанки перемежались внушительными зданиями монастырских покоев, великолепным храмом византийского стиля, с куполом в двадцать четыре окна, часовней, трапезной, библиотекой. И главное, над всем парила красавица колокольня, в точности средневековая кампанилла где-нибудь в Болонье или Флоренции – недаром строили ее итальянские мастера.
Она высится над всей окрестностью, да и над всем Иерусалимом, в осенние и весенние дни пересчитывая и собирая вокруг себя целый вихрь тревожных облачных масс, и всегда небо над ней являет центр драматической композиции, на закате вопяще-багровой, с черными помарками низко летящих птиц.
По пути нас сопровождали несколько разнокалиберных и разнопородных собак, а из-за какого-то забора – мы даже отшатнулись – грянул свирепый лай двух цепных псов, что бросались и бросались на забор, и рычали, и бесновались нам вслед.
– Не бойтесь, они на привязи, – сказала игуменья. – Что поделаешь, как-то же надо нам охраняться. Одни женщины здесь... страшно.
– А у вас нет охраны? – спросила я.
– Нашу могучую охрану вы видели на воротах. Она остановилась и, тяжело дыша, поправила апостольник.
– Вот, поглядите-ка... Они строят свои дома прямо под нашими стенами, надвинулись отовсюду, как рать окаянная. А во время интифады перемахивали через забор, влезали на колокольню и вывешивали свои зеленые флаги.
– Как! – ахнула я. – А полиция-то, полиция?! Она горько усмехнулась:
– Да что вы... полиция не любит сюда соваться. Здесь же мусульман – море, океан бездонный. А что полиция...
Вышли к небольшому кладбищу, уходившему вниз по склону горы. Могил на нем, впрочем, было уже множество: православная женская община монастыря отмечала в этом году столетие.
От кладбища поднимались две монахини. Одна пожилая, другая совсем молоденькая, высокая и прямая, с лицом, какие называют «светлыми»: большой круглый лоб и глубокие серые глаза. Подошли, приложились к руке игуменьи и дальше направились.
– Мать и дочь, – когда они нас миновали, обронила вполголоса игуменья, – из Одессы...
Я алчно подумала – вот с этими, с этими мне бы чуток посидеть, поговорить! Ведь не просто так уходят в монахини сразу и мать и дочь, не просто...
И Матушка, словно услышала мои мысли, добавила:
– Трагическая история, не дай Господи никому, даже выговорить не смогу...
Прошли большой и, видимо, очень старой оливковой рощей: не ископаемые чудовища Гефсиманского сада, но все же кряжистые могучие дерева.
– А вот эти рощи, – спросила я игуменью, – оливковая и та, сосновая, – тоже посажены при архимандрите Антонине?