— Как это верно.
— Но коммунизм сам и породил таланты, которые разрушили его, — тихо поаплодировал Грише Фогель-младший. И все обернулись на Гришу и похлопали ему, будто это он, Гриша, развалил коммунизм.
— То, что происходит сейчас, — сказал Юрген, — следствие титанической работы одного человека. Разумеется, всей русской интеллигенции, но все-таки будем справедливы — есть люди, которые сделали больше других. Вложили сердце.
— Мы с Юргеном, — сказал Оскар и сверкнул профессионально обработанными зубами, — всегда восхищались вами, Гриша.
— Мы, — сказал Юрген, — все перед вами в долгу.
— Солженицын, — сказал Гриша скромно, — тоже сделал много. — Он помолчал. — И Сахаров тоже. И Зиновьев, — добавил он, решив быть беспристрастным.
— Будем объективны, Гриша. Больше вас не сделал никто. Просто никто. Солженицын, вы говорите? Если называть вещи своими именами, он ведь толкает Россию вспять, к русской православной идее, к дому Романовых.
— Я не в восторге от Солженицына, — заметил Оскар, — далеко не в восторге. А что вы скажете, барон?
— Он перестал быть актуален, так я считаю, — сказал барон.
— Если честно, барон… — вполголоса сказал Оскар, так, словно сказанное им должно остаться только меж ними с фон Майзелем; но слышали, разумеется, все. — Если совсем честно, барон, я никогда не был в восторге от Солженицына. Никогда. И даже когда все прославляли его «Архипелаг», я всегда, знаете ли, соблюдал дистанцию.
— Как это верно, Оскар.
— У Оскара всегда был безупречный вкус, — сказала Тереза фон Майзель.
— Я не торопился высказывать свое мнение, Тереза, — сказал Оскар, — я его просто имел.
— Я думаю, Оскар, многим следовало бы у вас поучиться.
— Никакой дидактики, Тереза. Просто стараюсь не изменять своему вкусу.
— Но это немало.
— По-моему, совершенно достаточно.
— А посмотрите, к чему пришел Зиновьев? — призвал всех в свидетели Юрген Фогель. — Прославление сталинизма. Он ведь маразматик, ваш Зиновьев, не правда ли?
— Пусть Оскар скажет свое мнение! Я склонна доверять мнению Оскара!
— Я ставлю Зиновьева невысоко.
— Я была уверена!
— Поверьте, Тереза, это незначительная фигура.
— Так кто же, спрошу я вас, последовательно проводит идею свободы?
— Только Гриша Гузкин. Только вы, Гриша, вы один!
— Да, — сказал Гриша, побежденный логикой, — да, если говорить о последовательности, то это так
— Вот видите?
— Но это ведь неимоверная ответственность, Юрген.
— Когда я впервые увидел картины Гриши, мне стало страшно за него, — сказал Оскар, — я спросил Юргена: он не пропадет там, в России? Что сделают с таким человеком?
— Оскар сказал мне в тот вечер: ты обязан привезти его выставку в наш музей!
— И вот вы здесь, Гриша! За ваше творчество! За вашу смелость!
— Кстати, — сказал барон, — хотел спросить у вас совета, Гриша. Вы, с вашими связями, поможете мне. Вы многих знаете в Москве?
— Одна из загадок странного русского общества, — заметила Барбара, люди беспрерывно общаются, и все знают всех, буквально всех.
— Вы бывали в Казахстане? Богатая земля, nicht war? — поинтересовался барон. — Мне предлагают сейчас любопытную концессию. О, я страшный консерватор в делах, но предложение любопытное. Фамилия Луговой вам говорит что-нибудь, не так ли? Он был связан с изобразительным искусством, я прав?
— Влиятельный человек, — сказал Гузкин. Сперва он собирался сказать, что Луговой — палач и держиморда, что Луговой выкручивал руки искусству четверть века подряд. Гузкин уж рот открыл выговорить наболевшее, но удержался. Постепенно он стал усваивать уроки западной жизни: держи эмоции при себе. В конце концов, было очевидно, что барона интересует степень влияния Однорукого Двурушника, а не его моральные качества. — Влиятельный чиновник, — повторил он, — недавно назначен советником президента — и, думаю, с самыми широкими полномочиями.
— А вы связаны с ним, как я понимаю?
— Да, мы несколько раз встречались.
— Как интересно. Я надеюсь, мы сможем вернуться к этому разговору, Гриша. У меня есть некоторые соображения по поводу Казахстана.
VI
Гости стали прощаться. Тереза фон Майзель сказала, что это было ее удовольствием — встретиться с Гришей, а Гриша сказал в ответ, что, напротив, это было всецело его удовольствием — видеть госпожу фон Майзель, после чего они немного потерлись щеками. — Если приедете в Мюнхен, — сказал барон, останавливайтесь у нас. У нас дом недалеко от Мюнхена, красивая архитектура, почти как русская церковь. — Отец любит показывать наш замок, — сказала Барбара, — приезжайте, ему будет приятно. — Но в нашей церкви пьют французское вино, — сказал барон. — И читают русскую литературу, — сказала госпожа фон Майзель. — А теперь в ней будет висеть русская картина, — сказала Барбара. Немка протянула Грише большую мужскую ладонь и крепко стиснула его пальцы в пожатии. Это не было формальное прощание: целование щеками или касание пальцами, нет, она пожала руку как друг, как единомышленник, как товарищ. Так сказал про себя Гузкин, хотя слово «товарищ» он и не любил. Он шел в гостиницу по набережной Рейна и думал: вот теперь я живу в Европе, в кармане лежат деньги, девушка-баронесса назначила мне свидание. Или она не баронесса? Это ее мать, наверное, баронесса. Симпатичная, кстати, женщина, простая, сердечная. А барон? Вот, что называется, настоящий меценат, не то что русские держиморды от культуры. И разбирается, да, разбирается в искусстве, чувствует. И ведь искренне зовет в гости. Хорошая семья, достойные люди. Что значит порода — знает толк во всем: в вине, в лошадях, в искусстве. А Оскар? Вот поразительный человек. Дантист, доктор, а знает буквально все, что ни копни, о чем ни спроси. Получается, это ему я обязан приглашением и выставкой. Ну не удивительно ли это — далекий от искусства человек, а так разбирается. И как легко, как ненавязчиво высказывает он свое мнение! Он ведь и сам обронил в разговоре свое кредо — никакой дидактики. Вот это и есть их пресловутый средний класс. Да. Он не так-то прост. К нему прислушивается аристократия. На нем-то все и держится, на этом среднем классе, если вдуматься. Вот про что Кузин все время твердит. В сущности, это и есть цивилизованность.
Гриша облокотился о парапет и глядел на ночной Рейн, по которому плыли прогулочные катера. С катеров доносился смех, матросы зажигали китайские фонарики вдоль бортов, и в темно-синем воздухе вспыхивали их цветные огни. По воде бежали искристые дорожки, они колыхались в такт легкой волне. С ближайшего катера донесся громкий хлопок, потом взрыв смеха. Это они открыли шампанское, сообразил Гриша. Интересно, похож ли этот катер на пароход философов, подумал Гузкин. Так же, небось, и те плыли и вот приплыли из России в цивилизацию. Интересно, как они плыли, из Одессы, что ли? А туда как — на поезде? Или из Петербурга через Балтийское море? Вот уж точно Кузин говорит: «трудный путь в цивилизацию». Надо будет разузнать про этот пароход.
Существует много теорий построения композиции, но ни одна из них не может решить: что же, собственно говоря, делает художник, когда компонует? Рембрандт очевидным образом собирал фигуры в холсте, убирал незначимых, добавлял нужных. Размещать персонажей в соответствии с их значением и значило для него — компоновать. Сезанн равномерно покрывал холст мазками, постепенно из однородного вещества живописи он вычленял главный объект изображения — гору, фигуру, дерево. Выделение главного из общего и было для него созданием композиции. Домье давал своим героям сразу несколько возможностей разместиться на холсте. Он, постоянно меняя контур, располагал одну фигуру поверх другой, а затем выбирал, какую оставить. Предоставление всех возможностей и поиск лучшей и являлся для него компоновкой. Брейгель, относившийся к картине как к совершенному пространству, не мог считать ее законченной, пока не заполнял всю сплошь фигурами, ни один сантиметр не мог остаться неиспользованным: ведь можно населить и этот угол. Обживание пространства, освоение мира — и было для него созданием композиции. Я оставляю в стороне опыт Малевича и Поллока; очевидно, что в их понимании «компоновать» значило делать нечто иное. Вероятно, подошло бы слово «заполнять»; при этом следует помнить, что «обживать» и «заполнять» — это не одно и то же. Например, заполнить комнату чемоданами — не значит ее обжить. Любопытно было бы понять, может ли существовать картина, в которой попросту не было бы никакой композиции, — можно ли исключить этот элемент вовсе, подобно тому как исключают иные мастера цвет или перспективу. Вероятно, ответ был бы отрицательным: все, произведенное на холсте, так или иначе имеет свою композицию, порой она возникает вне зависимости от намерений творца. Композиция имманентна творчеству закрашивает ли художник поверхность черной краской, подобно Сулажу, или изображает сотни фигур, как Рубенс, — композиция присутствует. Композиция есть форма организации мира, и даже если мир в анархии он неким образом организован. Получается, что разные художники совершают абсолютно непохожие действия, называя их одним словом «композиция». От этого возникает путаница, и художникам предъявляют незаслуженные упреки в отсутствии грамотной композиции.