А зачем говорить, если ни о чем не спрашивают?
Был, конечно, и еще народец в Гореве, но те еще мелюзга, будущий, конечно, кадровый резерв, но это предстоящее из десяти-то с немногим лет проглядывает невнятно и туманно. В общем, слаба была в ту пору горевская детвора, и Бориска не велик шиш, в атаманы никакие не годился, скорей уж Витька Головастик да Васька Аксель могли на это претендовать, хотя бы и по возрасту – были они все-таки постарше, – но той порой и братаны-то гляделись еще мирными телятами, хотя и помыкивающими уже юношескими, с хрипотцой, голосами, сбиваясь с фальцета на баритон и крякая при том, да и охотно уже матерясь.
Подумавши, Бориска направил свои стопы к братанам Горевым. О приключениях последних дней рассказал прямодушно, не таясь. Братьев возмутило подлое коллективное нападение, а ведь и они в той же школе учились, вот, знай бы заранее, на троих-то, небось, рахнулись полезть, а если б еще прибавить Петю, Федю и Ефима…
Принялись соображать: шестеро против десяти, это как? Слабовато? Или в самый раз? Нет, ну, ясное дело, против шестерых не поперли бы, каждый Горев хоть куда, – а один на один все котомки отдадим, – но все же и преимущества никакого. Надо бы еще землячков – поболе или поумелее.
Была осень, сидели они на бревнышках возле Витьки-Васькиного дома, крутили пальцами в собственных носах.
– Надо чему-то научиться такому, – сказал Бориска.
– Боксу, что ли? – спросил Головастик.
– А есть еще карате, – поддержал Аксель, – джиу-джитсу, еще что-то там такое, вон даже президенты не брезгуют, а мы чё?
– Президенты президентами, – протянул Бориска. – Они люди ученые, образованные, им можно на ковриках, на этих самых татами. А мы…
– Ну и что?
– А вот что: раз – и в нос, и с копыт долой, понимаешь? В нос, и с копыт! Дважды два.
– Значит, бокс? – догадался Аксель.
– Бокс, – кивнул Бориска. И все вздохнули. Никакого бокса в их городке и в помине не было…
Расходились с бревнышек тяжеловато. Навстречу попалась троица: Петя, Федя и Ефим. Обрадовались, встретив однофамильцев, разглядев Бори-ску, предложили притырить из дому пивка. Витька с Васьком согласились, но Борис уперся – не хотелось ему этого проклятого пива, хотя забыться, просто от всего отключиться он бы и не возражал.
А от угощенья все же ушел. Дома его ждал Глебка. Прибежал и прижался всем своим хлипким тельцем, будто к отцу.
Вот тут Бориска всхлипнул. Он и сам не знал, как можно к отцу прижаться, припасть, потому что не знал отца, но вдруг к нему, еще мальчишке, припадает младший братик, и в нем совсем нежданно вздрагивает, просыпаясь, какое-то новое, совсем не детское чувство. Не только любви к Глебке, не одно только желание прижать братика к себе и обнять, но и еще что-то посерьезней, повзрослей. Какой-то такой груз привалил на плечи. Это была внезапная, тяжелая о Глебке печаль – как он вырастет, кто его защитит, каким станет?
Как просыпается отцовское чувство? Вот уж истинно серьезный вопрос, на него и ответишь-то не сразу.
Но спросим попроще: не есть ли чувство братства, чувство любви мальчика постарше к младшему, одной крови, человеку, желание его защитить от бед и злых сил – предчувствие своего отцовства, пролог к будущей взрослости и страха за другую жизнь? Пожалуй, да.
И Бориска всхлипнул от небывалой новизны чувства, которое нахлынуло на него, как нежданная высокая и теплая волна. И две маленькие слезинки выкатились из его глаз.
Слезы были легкие, светлые, даже, может быть, радостными их можно назвать. Со слезами мальчишечьими выходила горечь поражения, незнания, что делать и как быть дальше, а их место – место скупых, почти мужичьих слез – занимала теплая и добрая радость за этого малыша, беззащитную эту и наивную маленькую жизнь.
Боря чувствовал, как вливается в него с любовью еще и сила, но это вовсе не физическая была сила-то, а уверенность, успокоение, обретение твердого знания, что делать, если его братишке нанесут обиду.
Бориска не сразу понял, что мать и бабушка с удивлением и даже вроде как с непониманием вглядываются в ласку и тепло братских отношений. Он это почувствовал. Но постепенно, догадками, предположением.
Мама и бабка как-то стали затихать, когда Бориска входил в дом, а Глебка, едва научась ходить, несся ему навстречу. Но даже ушибов на торопливом пути к брату Глебка не замечал, боль пропускал мимо – так захватывала его всепоглощающая радость.
Борис становился на коленки, чуточку отводил в сторону лицо, чтобы Глебка не стукнулся головой о его подбородок, а мог беспрепятственно припасть к братовой груди, широко распахивал объятия и с улыбкой, чаще молчаливой, прижимал его к себе.
Вот это-то молчанье мальчика, уже одиннадцати лет от роду, больше всего и поражало родных женщин. Что-то было в нём не по летам взрослое, неправдоподобное, чего-то таинственно обещающее. Но чего?
Мама и бабушка примолкали, глядели на встречи братьев украдкой, иногда и слезы смахивали, но никак рассуждать об этом себе не позволяли, как и хвалить братьев. Боялись сглазить?
Взрослые женщины оберегали братишек, не вмешивались в их привязанность, и в этом заключалась нежданная мудрость: детские чувства ничуть не слабее взрослых, и если их не подхваливать, не корректировать, не оценивать, они сами разовьются и укрепятся во что-то важное и сильное, способное пройти самые трудные испытания.
Глебка набегал на Бориску, они обнимались, это была традиция, почти церемония, любимая обоими, и сколько бы раз, даже неподалеку, во двор или огород ни выходил Бориска, переступив порог избы, он падал на колени перед маленьким братцем, и тот несся ему навстречу, даже, бывало, прямо с горшка соскочив, и бухался в молчаливые объятия.
При этом малыш обладал какой-то пронзительной интуицией.
Когда Борис уходил в школу, младший брат относился к этому как важной необходимости и провожал старшего, помахивая ладошкой. Или же, помня уроки бабушки, ладошку свою целовал, а потом дул на нее изо всех сил – чтобы воздушный поцелуй сопроводил старшего брата на труды незримые.
Таким же манером он провожал его и на какие-то деловые отлучки. К тем же братьям Горевым на бревнышки, где молодые бойцы могли держать совет. Однако, если в намерения Бориса входил свободный полет, пусть даже с промежуточной посадкой на тех же бревнышках для пары глотков пива, притараненных из неведомых закромов Петей, Федей и Ефимом, Глебка или начинал строго сверкать очами, подозревая Борю в отступлении от братства, или без всякой причины начинал подвывать, сначала весьма сдержанно, что означало мягкое предупреждение. А если Борис молча глядел в сторону, отводил взор, то завыть мог наподобие пожарной сирены. Старший все это уже знал, заведомо чуял и глаз чаще всего не отводил, сознавая, что,
2 «Наш современник» N 2
похоже, надо делиться с младшими не только хлебом, водой, но еще и свободой.
Итак, всё чаще они рассаживались на этих бревнышках, смешной семерик: Глебка непременно в серёдке, как бесспорный центр мироздания, рядом Борис, а вокруг, уже без всякого расчета и всякий раз по-разному (три плюс два или два плюс три) – братья Горевы из разных однофамильных семей, возможно, все дальние родственники, что, в общем-то, сей момент никого не беспокоило: в детстве дружба важней родства.
Они болтали о всякой разности, попивали пивко, притом Глебка, бывало, тянулся неразумной ручкой к бутылю, что вызывало легкий, вполне понимающий смех братства. Потом кто-то из трех погодков спускался в домашние погреба, откуда малышу доставлялась или кола или банка фанты, а то и просто газвода. Складывалась весьма забавная картина: у всех семерых, включая крошечного Глебку, в руке по бутылке, а лица серьезные, сосредоточенные.
Посидев на бревнышках, семерик отправлялся на прогулку – просто так, от нечего делать. Чаще всего они шли единственной дорогой бывшей деревни на самый край города. Асфальт кончался, начинался глинистый проселок с неглубокими, долго не высыхающими лужами. К краю своему бывшее Горево словно редело, выдыхалось, между деревянными старыми домишками шли прогалы – кто-то съехал, а дом разобрали, а то и просто сожгли, и улица напоминала щербатый, с выпавшими зубами рот то ли старика, то ли ребенка.
Самый последний дом в этом ряду был совсем мал, походил на игрушечный, от силы четыре на четыре метра, да еще и со стеклянной верандой в том же метраже, а рядом сарай, где жила последняя в Гореве корова с человеческим именем Машка. У Машки была, понятно, хозяйка, владелица игрушечного домика по отчеству Яковлевна, имя ее, похоже, все забыли.
С Яковлевной Бориска был хорошо знаком, по поручению мамы или бабушки он часто прибегал сюда за настоящим, а не магазинным молоком для Глебки, и старушку серьезно уважал по причине, не им, а взрослыми объявленной. Была она не просто последней хозяйкой последней коровы, по крайней мере, в бывшем Гореве, а и на всем этом конце города. Её упорное сопротивление городскому наступлению все признавали особенным, осознанным и, значит, идейным. Хотя старуха ни с какими флагами не ходила, лозунгов не выкидывала и интервью не давала по той простой причине, что ее мнение никого, кроме горевских, не интересовало, но уж они-то передавали слова Яковлевны из уст в уста и из дома в дом. А старуха всего-навсего и говорила-то: