Могилка Володькина никудышная, в том смысле, что на старом городском кладбище уже не хоронили, а повезли за город в Подвалиху, добираться два часа на трех автобусах, если сразу подойдут. И место плохое, рядом болото, ни деревца, ни тени, ни зацепочки. Поле и поле. А Катька, у которой там мать, в газете прочитала, что кладбище это незаконное, земля ничья, и город его будет сносить, и захоронения новые запретят. А старые? Как же незаконно, когда вон докуда хватает глаз — кресты и кресты! И у Володьки крест простой, как у всех. Он помер на инвалидности, хоронить помогал Зои Степанны завод. А он им кто? Никто. Ограда редкая, голубенький жестяной крестик. Ровняй бульдозером, как хочешь.
С них станется. Другое дело — камень большой. Может, тут кто известный лежит, солидный, и буквами золотыми «Грушин Владимир Андреич», мол, хороший человек. Деньги есть. И внутри плиткой выложить, а по центру оставить клумбу, а сзади посадить хороший саженец, чтоб тень давал, и шиповник к дороге, а то тот год все откопали кто-то, паразиты. Вместе с березкой.
И все ведь как хотела, сделала. Барыня барыней, заказала. Камень большой, черный, сзади как будто спина человеческая горбится, шершавый, а спереди — гладкий, как зеркальный. Буковки глубоко пробиты, фотографию высоко сделали, и для нее как раз места хватит, подправили. Красавец, хоть домой неси. Внутри все плиткой под мрамор, тоже черной, скамеечка, ограду со стороны дороги сделали высокую. По весне высадила саженцы, как хотела, шиповник махровый и жасмин. Дорого, конечно, встало, может, и переплатила где по незнанию, но общий результат самой Зое Степанне очень понравился. Такая гордость распирала, что все сама и не говорила никому, справилась. Свозила Катьку с Сережкой, у тех, конечно, челюсти отвалились! Но Катька почему-то обиделась. У них на живых-то внуков-детей не хватает, а она своего алкоголика покойного, как генсека, устроила. (Это уже потом другая соседка разговор передала.) Ну и что! «Попадет тебе от Нинки!» И попало.
Так орала — не передать, глаза вытаращила (Володькины мелкие татарские), как будто мать на чужого дядю эти деньги ухнула! А Нинка-то приехала спросить, как, мол, там денежки лежат? У нее настал кризис, или прорыв, или расширение бизнеса, в общем, извинялась, что сейчас меньше будет откладывать, хватает ли? А их — тю-тю! О-о-о! Съездила поглядеть — еще хуже! «Дура ты, что ли? Да зачем это, да зачем то!» За сигареты (курить стала!), за водку (!), и ругает, и ругает, и ругает. Плакали обе. Сберкнижку отдала — возьми, чтоб не думать, так проживу. Не любила отца, не жалела. Хорошего его не помнила, а плохого не любила.
С того случая Нинка живые деньги ей давать перестала, приедет — что-нибудь купит. Мешок муки (ужарься, мама!), сгущенки ящик, три курицы в морозильник, машину стиральную (дорогая), шубу даже.
А куда ей эта шуба? Цигейка коричневая, сносу ей, конечно, нет, помрешь раньше. На воротнике крашеный енот пришит, здоровенная. Заходишь в нее, как в шифоньер, дверь застегиваешь, до рынка не донести, только до сберкассы. Чтоб там в очереди в натуральной шубе париться! Повесила в шкаф, а ходила в пальтишке своем, как Нинка приедет — сразу на вешалку вытаскивала. Звук-то у машины у ее — один из всех такой, родной звук. Сразу к окошку — ага, пора шубу вынимать! Вот теперь еще одеяло это цветное…
Положила кота в коробку, убрался как раз, как по заказу. Заклеила изолентой, в пакет с ручками поставила (из-под Нинкиных шмоток, большой). Непонятно теперь, что там внутри, можно везти. Куда везти, не на кладбище же? Сложила совочки сверху, один поострее. Не больно холодно, земля отмерзает уже, прокопала за забором военной части на той стороне шоссе, упокоила. Вася, Вася…
А Катька, пришла с вахты, даже не зашла. Дверь хлопнула и слышно, как она своего маленько полаяла для профилактики. Но не зашла. А сердце так и ломит, сил нет. Надо в поликлинику, что ли, наведаться? Участковая звала. Приходите, у нас и дневной есть стационар, вам подлечиться обязательно надо, кардиограмму снять. Звала. Хорошая женщина. Не та, которая Володьке справку писала (та померла уже), и не та, которая Нинке на тысячу рубликов повыписывала. Та молодая была, ушла быстро, уволилась. Другая, пожилая и с пониманием. К ней бы можно. И в больницу бы даже можно. Раньше действительно никак — уйдешь и форточку закроешь. А кот куда? Если оставить, все равно что не запирать. А вдруг он без нее денется, оголодает? Все не шла. А сейчас, Боже, Боже, второй день не отпускает, и таблетки не помогают.
На другой день выглянула в окно — никого в палисаднике нет. И на кухне нет, и на батарее. Нет — как нет. А в голове шум, и под лопатку снова отдает. Но суббота, а в субботу что? Прибираться, мыть, и чистить, и половики трясти. Всю-то свою квартирку — пять шагов, она досконально знает. Каждое пятнышко, каждую щербинку, каждую тряпочку. И не надо ей дорогих ремонтов Нинкиных. Ей что — мало-то как надо! Вот молочка купить на завтрашнее утро и булочку свежую, можно колбаски или сардельку. Покушает и ляжет, может, сердце и отпустит.
Собралась и пошла. А в «Экономе» молоко вчерашнее, встала в «бочку», в очередь. Человек двадцать пенсионеров, все те же из ее дома, соседи. Вчера на весну повернуло, солнышко, и стоять приятно. Впереди бабушка с малышом, он бегает вокруг, шныряет, бабка старая, боится не уследить, ругается. Хороший малыш, яркий, крепенький. А Нинка ее не родила. То училась, то работала: «Кто же, мама, в наше время детей родит?» Известно кто — все родят. Шурка даже двоих. Людка до тридцати проскакала и тоже Дашку свою завела, крутится. А Нинке все некогда. То на ноги встать, то работу найти, то ее не потерять, наверх, наверх! Наковыряла, наверное, там себе чего-нибудь, пока карабкалась, вот и не получается. Зятю небось младенец будет на нервы действовать, у него свой имеется сынок, взрослый совсем. Не родит. А может, и родит. Как она последний раз сказала: «Сейчас, мама, прогресс, сейчас даже детей в пробирках заводят, во как!» Это ж Нинка, пробивная сила, скажет — сделает! Может, и родит еще. Привезет показать-подержать.
Сколько она простояла? Минут двадцать? Похолодало, что ли. Дышать что-то трудно стало, морозно дышать. В кармане нашарила валидол, вроде не носила никогда с собой? «Пропустите, тут женщине плохо уже!» «Тут всем уже плохо!» Люди впереди вдруг наклонились как-то и встали косо, за ними не видать стало бочку. А это и не люди вовсе, а занавеску это она подвинула на окне и там мимо березы идет кто-то к ней. Веселый, молодой. Хорошо идет, но не видно кто — против солнца. А нет, это не береза. Это занавеска та старая на Нинкиной детской кроватке, с вышивкой. И Володька стоит, наклонившись, шрам у него на спине тоже так косо шел, от лопатки на бок. Осторожненько так занавесочку отодвигает, как плывет она. С вышивкой. Только не та занавеска-то! Там была вышивка гладью, а эта крестиком. А она никогда… Никогда. Не вышивала. Крестиком…
Может, приехала «Скорая» и забрали Зою Степанну в больницу? И стали ее лечить от инфаркта хорошие врачи. Может, приехала Нинка, привезла бананов и соку. Красивая, напористая, пахнущая духами. Москвичка. Всех на ноги подняла, деньгами не обидела, прошлась вихрем. Потом вылечили бы маму — она бы ее в санаторий, потом к себе, в отдельную комнату. Родила бы ей внучку или внука. На, мама, нянчи. Зять доволен. Катьке — письма и поклоны.
А может, самой ей полегчало, от валидола? Пришла домой. Попила молочка с булочкой, сходила бы в понедельник к врачу в поликлинику за правильной таблеткой. Взяла бы потом котика нового, маленького. Ваську-малыша. Он бы у нее в ногах спал, пел бы песенки кошачьи, ноги грел…
А может, нет.
Вера такую бабульку определенно где-то видела, только где? Маленькая, тощая, платок надвинут на самые брови. Обычная бабушка, каких много. Просеменила через всю палату к окошку на дальнюю коечку, клюшку поставила аккуратненько и легла. Клюшка вокруг ручки обмотана синей изолентой и порядком поистерта. Бабушка лежит молча битый час, ни слова от нее не добиться. Скорая привезла с улицы — состояние после обморока. Сгрузили и уехали. В направлении на месте ФИО — знак вопроса. Партизан, а не бабушка. Как зовут, не говорит, только головой качает.
— Фамилия как ваша? Что беспокоит? — сотый раз повторяет Вера.
Улыбается. Выражение лица такое блаженное, мечтательное. Глаза закрыла, под левым, кстати, фингал порядочный. Личико, как грецкий орех. В саду, наверное, возилась, где так загореть успела? Ручонки на груди сложила, натянула простынку казенную на сухие ножки. Вера злится, даже не злится — нервничает, очень. Она сегодня в приемном покое одна. В мужской палате больной после отека легких, тяжелый. Два часа с ним возилась, в реанимации мест нет, на этаж под дежурного врача не переведешь, у нее еще четыре отделения. И врач этот — Нина Федоровна, в больницу пришла работать, когда Вера не родилась еще. Скажет — лечи, куда мне такого, с ним, что ли, сидеть? Нина Федоровна всегда усталая, за столько-то лет! Дежурит много. Придет и спать ляжет, по телефону ответит лениво: «Ну, сделай гормоны, покапай там что-нибудь. Давление есть? Нет? Реанимация пусть забирает…» Вериного стажа два года, весь вечер она бьется, не отойти. Медсестра Ирочка — на подхвате, она и вовсе только прошлым летом диплом получила.