– Валентина Ивановна, а может, я пока схожу на Невский в «Лавку писателя» да пивка попью, а к часу вернусь.
– Нет, нет, нет… Мы вас никуда отсюда не отпустим – мало ли что может случиться. Я ничего плохого не имею в виду, но если что – жди потом эти книги еще сто лет, пока их снова нам принесут. Так что посидите у нас. Вы же понимать должны, как мы все сегодня волнуемся. Для нас, государственного книгохранилища, важна не только физическая редкость этого издания. Социальная значимость этих книг выше многих инкунабул и эльзевиров и сравнима лишь с первоизданиями Пушкина: в девятнадцатом веке, как и в семнадцатом, как и сейчас, Варшава и Краков помнили и помнят, что Польша является одним из исторических центров славянского мира, православного мира и иудейского мира.
В город меня не выпустили ни погулять, ни пива попить, ни пообедать: заперли в отделе редких книг на замок и разрешили листать рукописки и читать неопубликованные поэмы Гумилева до тех пор, пока не явился бухгалтер из банка и не принес для меня деньги. Я так устал от впечатлений того дня и очумел от полученной суммы, что не стал дожидаться ни поздравлений со званием «Почетный читатель», ни пожеланий удач. Запомнил только, на всю оставшуюся жизнь, сидящую на кровати Елену Сергеевну, прижимающую к высохшей груди книги и обращающуюся ко мне: «Убедительно прошу вас, дорогой вы мой, еще Берга надо достать! Помогите нам!»
Из библиотеки я почти бегом рванул на Литейный, мимо «Академкниги», в арку, в скверик книжного черного рынка. Там царствовал Коля Баптист, или Колька-инвалида, наш, горьковский. Он сидел на скамеечке в кепке-мухоморке с каучуковым козырьком, добротном драповом пальто, ботах «прощай, молодость» и делал вид, что кормит голубей.
– Коля, мне бы «Романы» Булгакова!
– Пятьдесят рублей, – он протянул мне коробку из-под ботинок «Скороход», перевязанную голубенькой ленточкой.
В Ленинграде я загулял на несколько дней, но когда снова оказался на улице Черняховского в Москве, Нина Николаевна встретила меня радушно.
– Я ждала. Знала, что приедете поблагодарить. Проходите в кабинет Константина Михайловича и садитесь – сейчас будем пить чай. Вы мне все расскажете про мою питерскую старушку-библиоманку, я ее не видела шесть лет.
– Нина Николаевна! Мне так надоел этот чай. Может, выпьем по рюмочке коньячку? У меня с собой бутылочка!
– Честно говоря, мне тоже так иногда хочется выпить рюмку коньяку вместо чая. Давайте!
– Нина Николаевна! По-моему, обычай угощать чаем в России сохранился с восемнадцатого века, когда и чай, и кофе были на вес золота и служили признаком шикарного приема. А в наше время предложить гостю стакан сметаны было бы солиднее, вкуснее и полезнее.
Я уже понял, что хозяина снова не будет. Мы прошли в кабинет, я уселся в знакомое кресло, и мне показалось, что оно пахнет кожей, хотя старые вещи, как правило, теряют свои естественные свойства.
Мы пили коньяк, заедая дольками тонко нарезанного лимона, и курили: я – свою «Стюардессу», Нина Николаевна – «Казбек». Она передавала мне восторги и благодарности Симонова за книгу Троцкого, которая нужна была ему для подарка с розыгрышем какой-то старой большевистской колоде, бывшему особисту и бывшему члену ЦК.
– Константин Михайлович очень настаивал, чтобы вы снова приехали и пообщались с ним. Он прямо из Польши со съемок был доставлен в больницу, в Кремлевку, с давлением. Вчера уехал оттуда самовольно, заскочил домой на два часа и улетел в Волгоград на какую-то встречу ветеранов.
А приезжал он сюда из-за вас. У него к вам снова будет просьба. Запомните, есть люди, просьбы которых приятно выполнять. И знаете почему? Потому что эти люди сами всегда стараются выполнить чужие просьбы. Константин Михайлович из таких людей. Он велел мне на будущее спросить ваш адрес и телефон, и второе, – Нина Николаевна достала со стола и протянула мне небольшой заклеенный сверток с надписью «ул. Дунаева, д. 17-а, кв. 4» и большой красный том «Романов» Булгакова, – это вам подарок от Симонова и просьба: здесь в бандерольку завернута книга Константина Михайловича на испанском языке об испанских антифашистах, которых в разные годы от разных спецслужб в разных странах спасали журналисты-международники, которые в свою очередь часто были разведчиками. Так вот: в ней говорится и о судьбе вашего адресата с улицы Дунаева, а зовут его, запомните, Иосиф Григорьевич… Нет, не удивляйтесь, его настоящее имя Хосе Родригес. Его в тридцатые годы из Испании вывез Хемингуэй и долгие годы помогал ему скрываться во Франции. А потом, после войны, по просьбе Хемингуэя судьбой этого испанца занялся Симонов. Он уже почти тридцать лет живет в Горьком как эвакуированный под прикрытием наших замечательных орлов, – Нина Николаевна произнесла последние три слова шепотом.
На улицу Дунаева я попал на следующий день, благо родился и всю жизнь прожил в десяти минутах ходьбы от указанного дома. В этих улочках, переулках и проездах мне был знаком каждый дом, каждый двор, каждая деревянная, крашенная белой известью, помойка. Дом оказался в глубине двора, и был он небольшой, одноэтажный. За покосившейся калиткой палисадника стоял и смотрел на меня, приближающегося, Сефард. Тот самый, из моего детства, мало изменившийся за двадцать лет. Он как бы повзрослел, но не постарел, хотя ему и было за семьдесят: по-прежнему крупный, высокий, красивый, почти лысый, с круглыми глазами, оттопыренными ушами и загоревший до африканской, точнее испанской, смуглости.
– Здравствуйте, а Иосиф Григорьевич – это вы?
– Да, мой мальчик. Это я. А как поживает твоя бабушка? Я ее уже лет пять не вижу, раньше все в молочном «низке» встречались.
– Да ничего! Живет! Ей ведь скоро девяносто будет. А я вот вам подарок из Москвы от Константина Михайловича Симонова привез, – и я передал сверток с книгой Сефарду. Я не мог его даже мысленно называть как-то иначе. Мы с минуту стояли молча, после чего я, неожиданно для самого себя, спросил:
– Можно вам, Иосиф Григорьевич, задать вопрос?
– Можно, конечно.
– А вы знали, что вот тут, через два дома от вас, на улице Невзоровых, пятнадцать лет прятали Матьяша Ракоши?
В ответ он только улыбнулся.
Серафим. Для меня он сорок лет – просто Серафим. Его нет уже двадцать пять лет, но для всех нас, старых нижегородских книжников, он по-прежнему Серафим, гений книжного дела. Редко, но каждый раз, оказываясь в вестибюле родного «политеха», я невольно бросаю взгляд в тот угол, где в шестидесятые годы стоял его книжный киоск, и представляю: маленького, плешивого, носатого, в больших очках с роговой оправой – линзы до глаз достают: то ли плюс семь, то ли плюс двенадцать?.. Мягкими, кошачьими, с поклонами, шажками, потирая руки, он прохаживается вдоль своего стола и стеллажика с книгами, вдруг замрет, подпрыгнет и хлопнет в ладоши, и посмотрит, не подглядел ли кто.
Все студенты в первые же дни учебы с недоумением или удивлением замечали этого колоритного старичка. Через два-три месяца понимали его неординарность, и кое-кто потом годами пытался раскрыть его загадку, видя, как в перерывах между занятиями, а иногда и во время «окон» между лекциями к нему подходят ведущие преподаватели института и профессора и о чем-то подолгу с интересом разговаривают: Лев Дмитриевич Соколов, Григорий Федорович Тихонов, Сморгонский, Агеев, Глебович, Васяев, Жевакин, Волский, Разуваев, Фарбер, Алешин. В такие минуты его книжный уголок превращался в загадочный элитный клуб. Помню, как один молодой ученый, двадцати с небольшим лет, с гордостью докладывал Серафиму:
– А я кандидатскую диссертацию защитил!
– Молодец, только этого мало – я-то ведь в своем деле уже академик! – с улыбкой и радостно хихикая, отвечал книжник.
С проблемами нравственности, этичности, моральности тех или иных сделок, поступков, приобретений любой коллекционер сталкивается много раз в течение своей жизни, и решает их каждый по-своему. Многие приобретения стоят в частных коллекциях вечным укором своим новым владельцам. Слава Богу, свой первый урок библиофильской нравственности и этики я познал не на собственном опыте, а из рассказа моего учителя-киоскера.
Однажды, прогуливая какую-то лекцию, я по обычаю торчал у Серафима Ильича, и мы болтали на околокнижные темы:
– Серафим Ильич, а что такое «шнелевский переплет» и как его отличить от других?
– Ну, это очень просто! Когда тебе попадется книга в переплете Шнеля, ты сразу поймешь, что это «шнель», по его красоте, вкусу, изяществу. Блинты, форзацы, шрифты – все подобрано безукоризненно, и тебе сразу захочется иметь эту книжку, независимо от автора и содержания. В Европе в Средние века монополия на изготовление переплетов принадлежала монастырям, а для того чтобы они могли иметь кожи, им предоставлялось право охотиться в любых частных лесных угодьях. Лучшие переплеты делали во Франции. Кожу туда привозили из Марокко, самый отличный переплет – полный марокен. Не уступали французским переплеты русских мастеров: Тарасова, Шнеля, Мейера, москвича Пецмана. Последний наклеивал на заднем форзаце бирочку, Мейер тиснил золотом под нижним блинтом на корешке маленькую метку на французском языке – Jules Meyer. Шнель вел себя скромнее, но его всегда отличишь от других, взяв книгу в руки. Он переплетал книги для богатейших людей Европы: герцогов, банкиров, купцов, да и для всей императорской семьи Романовых. На Урале у него паслись стада, и для переплетов бралась кожа телят, которые еще сосали молоко. У такой кожи есть особые свойства: она не пачкается ни маслом, ни чернилами, ни воском. Заезжай ко мне вечером в гости – я тебе покажу «шнелевский переплет».