Индианка с Юга, вся в драгоценностях, от лодыжек до запястий, до кончиков пальцев, до ноздрей… Драгоценности создают на теле прихотливый узор, напоминающий золотую сеть. Сеть цвета солнца, которую сплел удивительный паук. Но у нее нет больше тела после этого проклятого переезда. Мужчины пожирают ее взглядами, грязными взглядами, что пачкают ее тело и оскорбляют мужа. Они презирают ее. Они представляют каждый волосок ее тела; они представляют запах, идущий из самой середины ее yoni[12], они представляют, что она киска со щелочкой, щелочка-киска, киска-лизалка… Она молча проглатывает весь поток этой грязи. Некоторые из ее сестер смачивают губы ромом. Пей, не пей, но ты останешься вещью… И вот так веками отвращение вплетается в темноту ее иссиня-черных кос. Даже если потом островитяне окажут ей уважение… Слишком поздно перегораживать дорогу… Ублюдок из Малабара, этим все сказано! А почему не ублюдок из Гвинеи? Белые бы опрокинули ее в заросли тростника. Подчинись, говорят они! Подчинись… Вот почему она бьет разделочным ножом управляющего плантациями, бьет до изнеможения, пока не обессилеет ее худенькая ручка. Ненависть… Ненависть… Но, по крайней мере, со своим мужчиной она сберегла что-то из прошлого.
Белая женщина под сенью веранды, а вокруг назойливое жужжание прислуги и дальше, дальше — тихий гул голосов черных рабынь с полей. Она прячет слезы в переливчатый шелк, в то время как ее муж слизывает пот черных, шоколадных, оливковых женщин. Вечер приводит его домой, и вокруг разливается тошнотворный запах его греха. Папа римский запрещает. Закон запрещает. Здравый смысл запрещает. Под напором похоти он теряет здравый смысл, переходит все границы и губит свою душу… Белая женщина вглядывается в скользящие мимо черные тела мужчин, запретные тела. Ее губы кривятся в ненависти одиноких ночей. Что остается, если она отказалась от женского естества ради сохранения чистоты расы?
Сирийка и китаянка, заключенные в доспехи традиций… Вершины айсбергов, они плывут вне слухов, вне грязи, все это где-то там, в глубине. Тихо дрейфуя во льдах, они говорят «мы» (их мужья и они). Это их осознанный выбор, они противопоставляют его креольской магме… Сказать «мы» в этой стране означает уже выиграть битву…
Все эти видения былых столетий пронеслись галопом, смешиваясь с болезненными галлюцинациями. Ника и не подозревала, что ее память хранит столь солидный багаж воспоминаний. И вот внезапно, неосознанно она выпустила их наружу, не понимая, что делает, не догадываясь, откуда они приходят… Вновь появилась дыра, она затопила всю поверхность шкафа. Она внимательно смотрела на женщину. Наводила на нее ужас. Она не была обычной дырой. Чемодан исчез! Он должен быть очень тяжелым, ведь вместе с ним исчезло так много вещей. Она это чувствует. Об этом ей шепчет весь дом; и необыкновенная дыра на верху шкафа усиливает боль. Ника не осмеливалась пошевелиться, она боялась, что провалится в никуда. Она оцепенела. Все вокруг казалось нереальным. Ее ногти судорожно царапали покрывало. Лицо женщины застыло, жили только глаза, им было больно разглядывать дыру. Внезапно ее ноги ослабели, сердце замерло.
За окном по-прежнему текла размеренная жизнь, как в кино…
Детские крики доносились до четвертого этажа, но женщина не обращала на них внимания. Автомобили, припаркованные на стоянке у дома, ни в чем не сомневались. А ведь, возможно, один из них сегодня вечером не вернется домой. Продавец из маленькой лавочки, которому время от времени кто-нибудь из прохожих бросал монетку приветливых слов, продолжал болтать, не подозревая, что потерял одного из своих клиентов. И вот, чтобы сбросить этот невыносимый груз обмана, она жалобно выкрикнула: «Он ушел! Он ушел!»
Он ушел… Оставив позади себя годы и годы, в которых гнили тысячи размолвок, придающих воде будней тот отвратительный запах, что поднимается от тропических болот, прогретых безжалостным солнцем. Бесконечные, непрекращающиеся споры, эхо которых разбивало хрупкую оболочку мечты. Знакомый набор устаревших слов, под которым плесневели побеги посеянной злобы, злобы, постоянно разжигаемой различными событиями жизни, напоминавшей собачий лай. «Абель не уравновесит Нику, а Ника не уравновесит Абеля», — заметил как-то отец Ники в один из дней трезвого просветления, резюмируя одной фразой, емкой и ранящей, всю их совместную жизнь, полную взлетов, падений, незапланированных переходов. Внезапные приступы ярости охватывали огнем истерики саванну спокойствия. Пустые угрозы разбивали вдребезги панцирь его самолюбия. Змеи недомолвок скользили в обезумевшей траве их исступления. И все это под безразличными взглядами детей. Привыкшие к каждодневным скандалам, они защищались, играя в идеальную семью — полную противоположность их безумствующим родителям.
Он ушел. Но это не было ни бегством, ни тщательно продуманным планом, тайно вынашиваемым в периоды редкой и двусмысленной тишины, в которую укутывался каждый из них, делая вид, что смотрит телевизор в кругу семьи; каждый в своей раковине, оцепеневший в расплывчивости собственных мыслей, которые вились туманной дымкой сердец, смешиваясь с сизым сигаретным дымком.
Это просто должно было случиться. И случилось. На все воля Божья! Так бывает — колесо крутится и переезжает веселого песика, тайком ускользнувшего из дома. Их брак был таким же, с самого начала, целую вечность; он двигался без правил, он не слушался руля, и вот произошел несчастный случай, который можно было предвидеть. Он уже был предопределен в момент произнесения короткого «да» в мэрии, организован, соркестрирован, порожден разладившимся механизмом их бывшей любви.
Он ушел, как утлый баркас, подхваченный порывом ураганного ветра, он ушел, и в глубине души он прекрасно понимал, что больше никогда не вернется.
Однажды, задыхаясь в тягостной атмосфере, расцвеченной чередой оскорбительных фраз, он произнес на одном дыхании, произнес тихо и мечтательно: «Однажды я уйду и больше не вернусь!» И, конечно же, на него тут же был опрокинут поток брани: «Я не нуждаюсь в тебе… Что вы о себе возомнили, вы — мужчины? Что мы живем исключительно ради этого маленького кусочка плоти, болтающегося у вас между ног?! Скатертью дорога… Проваливай… Одним меньше! Я ничего не потеряю от ухода такого болвана, как ты! Это именно так! Вали!» Он застыл. Не произнося ни слова, не реагируя, он переваривал всю желчь, что сочилась из этих слов-колючек, как гной из открытой раны.
Эта рана вскрылась давно, она оставалась открытой и воспаленной. Они провалились в нее, не зная, как стянуть рваные края раны и залечить ее. Самое плохое, что он чувствовал себя виноватым. Виноватым и безоружным. Безоружен, потому что виноват. Время от времени он обращался к картинам их знакомства, картинам, которые раз и навсегда превратились в иконы с изображением счастья, рая. Он ощущал себя свергнутым королем, трон которого сгорел. Король в изгнании в собственной семье! И в глубине души он надеялся, он ждал. Возможно, однажды, после долгих лет опалы, она одумается и вновь возведет его на престол, восстановит в правах и подарит ему ту любовь, которую он страждет душой и телом… Если бы! От него остался лишь скелет, обглоданный зубами времени. Невыразимый крик в глазах старика, чьи мечты клонятся к могиле, и лишь изредка его взор с надеждой обращается к расцветающей почке.
Несмотря на то что он мог упрекнуть себя во многом, он никогда не сдавался, убежденный, что радуга существует, она лишь окунула свою дугу в мрачные и едкие чернила их злобы.
Нет, нет, я не хочу разводиться! Я чувствую себя капитаном корабля и должен привести этот корабль в порт. Порт — это смерть. Она должна закрыть мне глаза на смертном одре… Брак, который прерывается по дороге, — не брак. Это авантюра, более или менее долгая, возможность оставаться вместе по арендному договору, разгул чувств, сдача сердца внаем, но это — не брак! Брак означает «навсегда»!
Сколько раз он повторял эту тираду всем тем женщинам, которые увидели в нем изможденного, загнанного конягу и предлагали ему до конца его дней свежее сено и тепло своих конюшен. Сколько раз!
Они не понимали его безрассудства. Он никогда не был обычным бабником, коллекционирующим женские ароматы. Он был в бегах, как те беглые рабы, что укрываются в заброшенных шахтах, на болотах, в чащобах для того, чтобы выжить, при этом мечтая о хорошей еде и изысканном вине. Он украдкой воровал крохи участия и сострадания. Он пытался окунуться в забвение, одурманиваясь новыми цветами, пыльца и аромат которых смягчали его боль.
Какая боль? Откуда она взялась? Она вскрывала бесконечную череду прошлых страданий. По мере своего морального разложения он начал анализировать свои несчастья.