Писатель, которого и без того бил озноб, чуть не подавился кофе. Этот мальчишка, этот… нет, писатель не позволил себе даже про себя назвать его скверным словом, которое так и просилось после вчерашнего разговора у телефона. Этот мальчишка, с которым он старался подружиться, в лицо говорил ему, что такой старой развалине незачем уже испытывать свои мужские качества.
* * *
Писатель слег в постель с сильной простудой. Приходил врач и прописал пенициллин, зашел директор дома творчества и настойчиво предлагал отправить его домой на такси и вернуть деньги за путевку. Но писатель, вообще редко болевший, не верил, что это серьезно, и уезжать ни за что не хотел, хотя его уверенность, что здесь ему будет хорошо, несколько потускнела.
Температура на второй день упала и боль в суставах уменьшилась, но выздоравливал он медленно, а дни бежали быстро, хотя и не были наполнены ничем интересным. Главными событиями дня были посещения косенькой Зины, приносившей ему еду, и редкие визиты врача. Один раз его навестила детская писательница, но этот визит был ему неприятен, он мучился от того, что лежит в застиранной пижаме, и с трудом понимал, о чем она говорит. В связи с непредвиденной болезнью отсутствие халата оказалось настоящей катастрофой: идя вниз, в уборную, приходилось каждый раз одеваться с головы до ног, а затем снова раздеваться до нижнего белья.
Писатель чувствовал свое одиночество здесь сильнее, чем дома. А иногда его охватывало настоящее отчаяние: дни мелькали безо всякого толку, даже без работы, болезнь была несерьезная, но не проходила, и ясно было, что никакого «этапа» не было и не будет, что эта последняя возможность как-то приблизиться к людям безвозвратно ускользает, а может, и не было ее вовсе.
Но писатель не позволил себе поддаваться таким неприлично сильным для его возраста чувствам, и на седьмой день, хотя и не испытывая радикального улучшения, встал и провел три часа за письменным столом. Что он там написал за эти три часа, он и сам толком не знал, и перечитывать не стал. Хотя к приходу Зины он в полном изнеможении опять лежал в постели, сознание выполненного долга придало ему смелости, и он, с обычной своей присмешечкой, ставшей в последние годы второй натурой, сказал ей:
— А что, Зиночка, у вас разве не принято навещать больных?
Зина простодушно покачала головой:
— Неужто никто ни разу не навестил?
— Да зашла одна дама, а вот из молодых никто. Вы бы, Зиночка, намекнули, ну вот хоть этому, как его, поэту, бритому такому… — он вдруг сообразил, что не знает даже имени молодого человека.
Зина улыбнулась:
— Мише? я скажу.
Писатель давно простил молодому человеку его обидное замечание. Подумав о нем на досуге, он сообразил, что обиды, скорее всего, никакой и не предполагалось, что у поэта явно были свои причины испытывать свое мужество, и что ему, С., с его жизненным опытом, и впрямь глупо следовать примеру молодого, необстрелянного мальчишки. Кроме того, несмотря на грубость и очевидное безразличие молодого человека, писатель по-прежнему подозревал в нем некую уязвимость, делавшую его более доступным для общения. Но теперь, так настойчиво выразив желание повидать совершенно, в сущности, незнакомого человека, он испугался и растерялся. Зачем он это сделал? Тот, конечно, придет — нельзя отказать больному и старому. Но разве он этого хотел? Получить порцию вежливого сочувствия? Сыграть на своей старости и болезни? Продемонстрировать молодому человеку, что тот был прав, как всегда правы молодые перед стариками?
С. торопливо проглотил несколько ложек супа, кое-как разжевал половину котлеты и встал с постели. Скорее одеться, побриться, чтобы не вызвать хотя бы брезгливости. Если бы можно было позвать Зину, как-то отменить приглашение… Если бы у него был хотя бы халат…
Молодой человек, действительно, пришел, и гораздо раньше, чем С. рассчитывал. Не после чая, как надеялся С., а сразу после обеда, так что С. успел только привести в некоторый порядок свой туалет, а придумать, как держаться, не успел. А молодой человек никак ему не помог. Он стукнул в дверь, вошел не дожидаясь ответа, и сказал:
— Э, да вы на ногах. Звали?
И писатель сразу увидел, что даже того маленького преимущества, которое дает человеку болезнь и которым он именно не хотел пользоваться, у него нет. Он почувствовал чрезвычайную усталость и желание остаться одному. Зачем ему этот чужой человек, чужой вдвойне, безразличный и недобрый? Он готов был извиниться, сказать, что это недоразумение, что Зина ошиблась… Вместо этого он кивнул на стул:
— Присядьте, Миша. Я рад, что вы зашли.
Миша слегка нахмурился и продолжал стоять в дверях.
— Садитесь, садитесь, в ногах правды нет, — сказал С. и сам сел на кровать.
Миша подошел к стулу, но не сел, а, все так же хмурясь, спросил:
— Вам что-нибудь нужно?
— А вы очень торопитесь?
Миша выдохнул воздух сквозь ноздри и сел.
— Торопиться не тороплюсь. Просто хочу внести ясность. Если вам что-нибудь нужно, вы скажите. Я знаю, вы нездоровы…
— Мне лучше.
— Рад слышать.
— Миша, вы ведь поэт, я правильно угадал?
— Поэт? Хм. Все мы поэты в душе. А вам поэт нужен?
С. закрыл на секунду глаза, оперся руками о край кровати, готовясь встать.
— Нет, Миша, мне ничего не нужно. Так просто, пообщаться захотелось. Лежишь, лежишь, ну и… — Он сделал усилие и встал. — Спасибо, что зашли. Я вижу, вы торопитесь.
Миша спросил, не вставая:
— Что же это вы именно меня выбрали для общения?
— Вы мне понравились.
— О!
— Ваша внешность показалась мне привлекательной.
— Девушкам тоже нравится.
— Еще раз, простите, что побеспокоил.
— Да чего, хотите пообщаться — давайте пообщаемся. То-то я с самого начала заметил, что вы на меня глаз положили. Только не понял, в каком смысле. Подозрительность проклятая — тоже пора научиться в узде держать. Тут вот человеку просто скучно — а я уж бог знает чего вообразил.
— Что же вы такое вообразили? — недоуменно спросил С.
— В моем положении много чего можно вообразить.
Писатель не понял, что имеет в виду Миша, но спрашивать не стал. Он видел только, что молодой человек сидит теперь в более свободной позе и, кажется, на самом деле не торопится. Обнадеженный, С. снова присел на край кровати.
— Так что предупреждаю, — сказал Миша, — для легкого, приятного общения я сейчас не гожусь.
— Почему же, — торопливо спросил С. и чуть не прибавил: «Но я на любое согласен».
— Не гожусь, — твердо повторил Миша. — Я сейчас в состоянии говорить только о том, что меня интересует.
— Ну, это и все так, — сказал писатель.
— О нет, — даже как бы с некоторой обидой сказал Миша, — о нет. Вы, например, согласны будете сейчас поддержать любой разговор, на любую, самую безразличную для вас тему.
— Почему же безразличную… Я, действительно, согласен… но это потому, что меня все интересует… — беспомощно забормотал писатель, но Миша только хмыкнул.
— Ерунда, — так же твердо сказал он. — Ничего вас не интересует и интересовать не может. Для вас существует одна только тема, которая действительно, действительно вас глубоко затрагивает.
— И вы даже знаете, какая?
— Разумеется, знаю.
— Какая же, — спросил писатель, слегка улыбаясь самонадеянности молодого человека.
— Да ну, чего там, С., мы же оба знаем.
— Нет, скажите, скажите, — настаивал писатель. Он так давно ни с кем не говорил о себе и своих интересах!
— Пожалуйста. Близость и неизбежность смерти.
Писателя толкнуло в грудь. Неправда! — закричало все внутри. Меня интересует жизнь! Я хочу… Меня интересует… Я не хочу… Разве это так видно?
Но Миша словно бы и не заметил действия, оказанного на писателя его словами.
— Ну, а меня, — продолжал он, — эта тема пока интересует мало. Может быть, напрасно. Может быть, это и есть единственная тема, заслуживающая нашего нераздельного внимания. Однако же факт, что большинство людей занято большую часть времени другими мыслями. В том числе и я. Возможно, позже. А сейчас — нет. Сейчас я занят другим.
— Чем же? — слабо улыбнулся писатель. Ему все еще трудно было дышать. — Нет, дайте теперь я угадаю.
— Ну, где вам.
— Да почему же? Очень просто. Вы молоды, хороши собой, наверняка со способностями. Значит, любовь и карьера?
Миша вздохнул.
— С., — сказал он терпеливо, как ребенку, — ваша старческая наивность освежает. И даже трогает. Но у вас ведь уже было время присмотреться ко мне. И поговорить со мной. И даже, видимо, подумать обо мне.
— Да, да… — закивал писатель.
— И вы до сих пор не сообразили, что единственное, что занимает все мои мысли, чувства и способности — это мое еврейство?
Снова толчок в грудь, на этот раз не боль, а чувство острой неловкости, опять, как тогда, у телефона. Писатель, действительно, за время болезни не раз думал о Мише, но о его еврействе вспомнил лишь раз, в связи со своим мимолетным ощущением, что человек этого рода мог бы и не быть таким неприступным, когда его обхаживает другой, пусть старый, но — нормальный, что ли… Мысль эта была недостойна его, и он тогда же искренне о ней забыл. А вместе с нею безо всякого труда забыл и всю эту мало волнующую его тему. Теперь молодой человек опять, настойчиво и без видимой цели, толкал его к разговору на эту тему. И опять, как и в первый раз, писателю нечего было сказать. Была лишь досада и неловкость.