– Через почетверговника, – уточнил Зив, который в последний четверг на Бреннер тоже видел, как настойчиво Сашка снова пытался очаровать грудастую, сексапильную поэтессу Берту Липанович, и как
Ритка ему помешала, подойдя к ним вплотную и повторив свою ставшую уже дежурной репризу про положительный результат анализа на вирус иммунодефицита, который она сегодня получила. Кстати, некоторые девицы действительно после этого мгновенно рассасывались, а
Карабчиевский сильно злился.
Довольно часто на Бреннер приезжали авторы-гости: из Штатов,
Германии, России. Но, как правило, стихи в кафе читали Ритка, Нинка и Зив. Другие поэты тоже иногда читали, но реже. Приглашенным авторам платили по 50 шекелей, свои – отдувались на шару.
Большинство оваций срывала Бальмина. Ее откровенные, без тени ханжества тексты, заставляли публику визжать от восторга. Нина
Демази очень нравилась окультуренным филологам, балдеющим от постмодернистского цитирования, а от Миши Зива тащились малолетки, любители рока – самая интуитивная часть публики. На тех вечерах, когда читали завсегдатаи – царила особая атмосфера, особая энергетика. Это притягивало народ на Бреннер. Место магнитизировало, приобретало мистическое значение, особый смысл. Для тех, кто понимает, конечно…
Вот Ритка выходит к стойке в своем оголенном донельзя черном вечернем платье, подчеркивающем ее женственность, взмахивает золотой гривой и читает глухим от волнения голосом:
– Я знаю, что такое счастье:
В обнимку пребывать в нирване
На развалившемся на части
Давно продавленном диване.
Весенняя суббота, утро,
Пейзаж в окне весьма убогий -
И наблюдает кама-сутру
Пологий купол синагоги.
А интерьер еще вмещает
Уже ненужное богатым,
И джаз дивана не смущает
Ушей соседки глуховатой.
И вечности ползет кривая
В ленивый полдень – по старинке
Не одеваясь, допиваем
Вино вчерашней вечеринки.
И дым дешевых сигарет
Вбирая легкими до спазма,
Несем веселый легкий бред,
Как послесловие к оргазму.
Народ ревет и рукоплещет, кто-то крепко подпивший лезет целоваться… Она продолжает:
– В объятья первого хамсина
От страсти стонущей Далилой
Упала стерва-Палестина,
А я – в твои объятья, милый.
Для ночи догола раздета
Луна – бесплатная блудница
На бледный пенис минарета
От вожделения садится.
Дрожат у пальмы в пыльных лапах
Соски созвездия Змеи,
И всех моих соперниц запах
Впитали волосы твои.
И я в не понимаю снова:
До коих пор, с которой стати
Я все тебе простить готова
Под неуемный скрип кровати…
Публика снова визжит. Хозяин русского книжного магазина Женя
Лейбович целует Ритке ручку. Карабчиевский, который пришел сегодня в кафе с увешанной цепочками джинсово-дырявой малолеткой, покусывает губы.
Потом к стойке выходит Нинон. Она одухотворена и сценична. Ее нежный ангельский голос звучит почти драматически:
– ДАФНА
На улице известной динамистки
(Пример для многих бабьих поколений)
Служители златого Аполлона
Испытывали чары Диониса:
Служителей ужасно было мало,
И каждый в гробе своего кристалла.
Я тоже принесла хрустальный гробик,
Который вмиг растаял при попытке,
Хоть заглушали крепкие напитки
Густой, невыносимый голос крови…
Она продолжает читать, и не многие из присутствующих знают, что
Дафна – это название улицы, на которой влачат свое понурое существование Зив с Бэзэком. Феликс счастливо улыбается, гордый своей талантливой и очаровательной женой. Нинон дочитывает, народ рукоплещет, Полковник подносит поэтессе (или поэту?) полный стакан водки, но она отказывается, садится рядом с мужем, напряженно ожидая очередного чтеца.
Медленно выходит Зив, задевая по пути ножки стульев, наступая на ноги тем, кто не успел их передвинуть. Наконец, он добирается до стойки, долго роется в своих бумагах, несколько раз надевает и снимает очки…
– Пародия… Сами догадаетесь… на кого… – снова роется, глухо и неразборчиво начинает:
– На дне Большого Тель-Авива
Ты встретишь Каца, Сельца, Зива
И эскимоса в кимоно
Национального пошива,
Собачье, в мусоре, руно.
А я иду в крахмальных платьях,
Нежна, как 40 тысяч братьев,
Хотя отчасти – без усов.
И виснут на моих проклятьях
Их животы поверх трусов.
Народ начинает ржать, все понимают, на кого пародия, Зив продолжает:
– Мой милый даун годовалый,
Ты не такой уж глупый малый:
Не бойся, деточка, меня,
Меня, чуть бешенной и шалой,
Хоть и немного обветшалой…
Нам хватит на двоих огня.
Огня, ума и интеллекта,
Пусть позавидует нам некто,
Кому природой не дана
Способность выйти из респекта,
И в плане страстного аспекта
Он раньше выпал из окна.
Теперь нас кто же объегорит?
Все на двоих: сей бред, сей город -
И, как ведется меж людьми -
На общий счет – мой "тлуш маскорет"
Твой чек с "Битуах Леуми"5
Все смеются. Еще не выветрился из памяти эпизод про яффского дауна из Риткиного венка "Сны Яффо", зачитанного здесь же в прошлый четверг и посвященного, как и все, что эта идиотка писала в последний год, прозаику Карабчиевскому, который только руками разводил:
– Столько эмоций… Зачем? Стою ли я этого?
Критик Александр Гольдштейн, который на Бреннер приходит не слушать тексты, а смотреть на девушек в мини, рассеянно и близоруко озирается, опасаясь своей суровой подруги жизни и перекидывается тихими фразами то с ней, то с Хаенко. Потом встает, выходит не дожидаясь конца программы. Его землячка, тучная бакинка
Танька-зубатка выскакивает за ним в вестибюль и очень громко начинает его чем-то грузить. Программа комкается и иссякает.
Потом долго еще пьянствуют, сдвинув столы в сигаретной копоти.
Зив рассказывает две истории про один рояль:
– Когда отец получил свою первую Сталинскую премию (Мишкин покойный родитель работал над бомбой с академиком Сахаровым), он купил маме рояль в подарок, она в консерватории преподавала, а мне тогда пять лет было… Ну и пока с грузчиками они там рассчитывались, я уже подобрал "Марсельезу"… еще нот не знал. А потом, ну… через много лет уже прихожу к сестре, а она меня к окну тащит за рукав… ну, я выглянул… а там наш рояль без ног лежит.
Эта дура со своей подругой – выкатили его на лестницу и пустили вниз. С четвертого этажа… Он все углы в парадной ободрал… ну я вниз побежал, а дело зимой было… открутил от него канделябры и еще там всякие штуки на память… вот дура… места он много видите ли занимал…
– А сколько у твоего отца премий то было? – поинтересовался
Аркадий.
– Две. Сталинские…
– Славно на тебе природа отдохнула, – ехидно подвела итог Ритка.
– Дура, – огрызнулся Зив, – такая же идиотка, как моя сестра…Он понуро опустил длинные уши и забился под стол.
– Зивка, ну я же шучу, не обижайся, – Ритка заискивающе погладила Зива по рыжей спине, вылезай, давай лучше еще по пивку…Зив недовольно зарычал:
– Водки… И пельменей, – вылезая из-под стола.
Пожилой городской сумасшедший – поэт и переводчик Илюша
Бокштейн6 прилетал к Рите почти каждый вечер. Сперва он тихо чирикал, прыгая по крыше и склевывая вымоченные в молоке хлебные крошки, потом скакал по подоконнику, ждал терпеливо, когда Ритка заметит его и отодвинет антикомариную сетку. Когда проникал, наконец, в комнату, – утопал в продавленном, таком огромном по сравнению с его крошечным, горбатым тельцем кресле и продолжал начатый в прошлое посещение рассказ:
– В лагере меня очень любили, очень. Меня сразу определили в придурки, в юродивые, и разрешали общаться со всеми даже с теми, с кем остальным общаться западло, поэтому у меня были очень интересные собеседники среди оуновцев и прочих изменников Родины и фашистов – и среди сионистов и сектантов. Там были только политические. А спас меня и вытащил оттуда лазаретный наш доктор. Он сначала меня от работы освободил, а потом и вовсе вытребовал для меня инвалидность и досрочное освобождение, дай ему Бог здоровья: наверное помер уже.
Илью посадили во времена "оттепели", после того, что он прочитал в Москве возле памятника Маяковскому двухчасовую лекцию "Кровавое шествие коммунизма по Европе". При всем своем очевидном для всех сумасшествии (Илья страдал водобоязнью и не мылся никогда – и это в душном климате Тель-Авива), он обладал блестящей памятью и энциклопедическими знаниями в разных областях. Иногда он часами читал Красовицкого и других своих андерграундных любимчиков, или собственные переводы из Лорки, иногда рассказывал об архитектуре
Тель-Авива периода Баухауза, и так увлекался своими рассказами сам, что забывал о том, что уже скоро 12 ночи, а Ритка работает далеко и вставать ей очень рано. А ей было просто очень жалко этого несчастного калеку, этого счастливейшего из безумцев, абсолютно уверенного в собственной поэтической гениальности – небожителя, воспарившего над бытовым, заземленным укладом современной ему жизни.