В маленьком городе, некогда ставшем известным европейским курортом, но сохранившем свою опрятность и свой провинциальный уют, в зале отеля со звонким именем звенела прельстительная мелодия, сыпались звучным густым дождем шумные праздничные синкопы, кружились — сначала неспешно, чинно, точно приглядываясь друг к другу, потом все смелее и раскрепощенней — недавно сложившиеся пары. Во все убыстрявшемся знойном ритме порхала, летела, стуча каблуками, съехавшаяся из разных углов и очагов своей сверхдержавы ее провинциальная знать. Впрочем, разбавленная и украшенная двумя-тремя столичными семьями.
Во время паузы между танцами я с удивлением обнаружил: Княгиня шествует в нашу сторону. Плавно, едва заметно покачиваясь — музыка в ней еще не смолкла, — привычно храня свою гордую стать. Но еще больше я изумился, когда она подошла ко мне и, тихо мерцая своими синими, почти неподвижными очами, взглянула на стул, стоявший рядом, учтиво спросила:
— Вы разрешите?
Это контральто с хрипотцой мне показалось странно знакомым.
Быстро привстав, я сказал:
— Разумеется.
Она присела, небрежно бросила:
— Вы ведь Дьяконов. Павел Сергеевич. Я не ошиблась?
— Нет. Именно так.
— Мы знаем друг друга. Правда — заочно. Меня зовут Альбина Григорьевна. Не вызывает ассоциаций?
Имя-отчество это я слышал. Да. Безусловно. Где и когда?
Альбина Григорьевна усмехнулась.
— Вы еще помните дело Самарина?
Так вот она — козырная дама! Ей и сегодня не слишком трудно обрушить дом, помутить рассудок. Можно понять, почему Самарин думал тогда не о том, что ждет его, думал о той, кого не увидит.
Она негромко проговорила:
— Могу лишь представить, как вы поразились, когда я отказалась воспользоваться возможностью, предложенной вами. Не захотела ему отправить хоть несколько ободряющих слов. Дать знать ему, что он не забыт. Но я решила, что для него так будет лучше. Не улыбайтесь. Гораздо легче утратить жизнь, в которой нет места ни чувству, ни памяти. Такая жизнь немного стоит. Расстаться с нею не так ужасно.
Я отозвался:
— Не убежден. Приятней думать, что жил недаром.
Альбина Григорьевна покачала надменной княжеской головой.
— Он был другой. Он был неспособен разумно воспринимать наш мир.
Не знаю, что на меня напало. Я повторил:
— Не убежден.
Она нахмурилась, сжала пальцы. Синие глаза потемнели.
— Печально, если я ошибалась.
Я виновато развел руками:
— Земля — драматическая планета. Однако мы с вами на все готовы за лишние полчаса на земле.
Эта жестокая убежденность созрела во мне еще в юные годы, и несколько встреченных самоубийц нисколько ее не пошатнули.
Она шепнула:
— А что после них?
— Белый коридор. И безмолвие.
Альбина Григорьевна усмехнулась:
— Спасибо. Вовремя подсказали. Ну что же, не поминайте лихом.
Но перед тем как меня покинуть, она неожиданно обронила:
— Понять невозможно, зачем он родился. Одни называют его негодяем, другие — сумасшедшим.
— А вы?
Она сказала:
— Он был безумец, но вовсе не сумасшедший, нет. Большая разница. Он — несчастный. Нелепый. И везде — неуместный.
Поднявшись, отодвинула стул, с мягкой улыбкой проговорила:
— Благодарю вас за эту беседу. Всех благ вам. Еще раз — спасибо. Прощайте.
Гремела музыка. Пары кружились. И мысли мои кружились тоже, вразброд, сменяя одна другую, не в лад залихватским веселым ритмам. Какие-то короткие вспышки, размытые полузабытые лица, чужие невнятные голоса. И все, что возникало в сознании, было мучительным и опасным, похожим на внезапный ожог.
То видел я снег на московских улицах, грязный, затоптанный башмаками, то море без конца и без края, пылающее закатной бронзой, подсвеченное зеленым лучом. Мелькнула кривая усмешка Самарина, я, с поразившей меня отчетливостью, услышал надтреснутый басок:
— Я не ребенок. Скорей бы все кончилось.
Но тут же лицо его вновь исчезло, осталась нелепая досада. Было обидно, что мне не под силу понять ее истинную причину.
Какое тяжелое новогодье в ухоженном игрушечном городе, танцующем на обломках столетья… Зачем привелось мне в такой сумятице, в бессвязной душевной неразберихе, к тому же еще за бугром, в одиночестве, отметить смену календарей? Чего я жду от этого года? Да ничего от него не жду. Все уже было и завершилось.
И вдруг мне стало яснее ясного, что дело не в оставленном доме, не в том, что я — один на пиру, что пялюсь на чужое веселье. Я отродясь не искал ни общества, ни многолюдья, ни суеты. Успешно сам с собой управлялся.
Нет. Дело в другом. Сейчас я простился — и навсегда — с синеглазой Княгиней по имени Альбина Григорьевна. Она оборвала наш разговор, ей стало не по себе, некомфортно. Еще одно нелюбимое слово.
Где я ошибся? Когда и в чем? Услышала ли она в моем голосе какую-то взвинченность и агрессию? Что-то прочла в моих глазах? Или была она раздосадована, не встретив привычного восхищенья? Не скрою от вас, я был огорчен — нить, протянувшаяся меж нами, так быстро и глупо оборвалась.
Мысли мои двоились, троились, мне трудно было собрать их вместе, придать им хоть какую-то стройность. Но я уже знал, что, в конце концов, они вернутся к проклятой ночи, к той ночи, когда офицер Самарин еще оставался таким, как все, сыном отечества, гражданином, хозяином собственной судьбы.
Всего только несколько часов его отделяли от перехода в иное, новое состояние, в двух или трех шагах от конца. Что стало тем последним толчком, последним ожогом, после которого уже не осталось пути к отступлению? Мне этого уже не узнать. Повод обычно бывает ничтожным — червивое мясо, как на «Потемкине», — последствия неизменно громадны. Сперва духота, отсутствие воздуха, а дальше отцеживаются слова о лжи и спеси твоей державы.
Неужто мы мечены некой метой? Неужто какой-то больной секрет таится в непознанной русской жизни? Какое заклятье нам не дает ужиться со своим государством? И что нам мешает постичь друг друга? И мы никак не можем взять в толк, чего оно желает от нас, и точно так же ему не под силу понять, что все-таки с нами делать.
И что же оно собою являет, что означает, в конечном счете, этот загадочный институт, который мы с вами соорудили, спасаясь от собственного несовершенства, от тайного страха перед свободой, от ужаса перед разбойной вольницей со всеми ее леденящими безднами? То тяготимся своей уздою, то просим стянуть ее посильней. Не нужен нам никакой Самарин, ни прочие вольные мореходы. Все мы, вписавшиеся люди, принявшие спущенный нам регламент, не можем понять этих бедных выродков, выламывающихся из общего ряда, всегда неуместных, несвоевременных.
Зато мы усвоили древнюю истину: историю не надо подхлестывать. Ей лучше знать, когда притормаживать, когда перемещаться ползком, когда, напротив, нежданно-негаданно пришпорить своего иноходца. И круто перейти на галоп.
Но почему ж, как приговоренный, я все оживляю в больной своей памяти ту, будто взятую напрокат, кривую усмешку и почему я все слышу басок со странной трещинкой:
— Скорее бы кончилось…
Все-то вижу, как он отрешенно, незряче смотрит на этот изломанный солнечный блик, пляшущий на стволе конвоира, ворочает сухими губами, трудно выталкивает из горла ненужные каменные слова и просит сохранить ему жизнь, дать лишние полчаса на земле.
Что возникало в его глазах? Чьи образы, какие картины? Небо, распахнутое над пирсом? Перебегающая по морю крапчатая золотистая рябь? Женское дорогое лицо? Или уже ничего, никого — только вселенская пустота, предвестие белого коридора?
Но знаете, о чем я все думал? Ему бы хоть немного терпения! Если бы этот советский Шмидт выдержал еще несколько лет, он бы увидел, что грозный монстр, рассчитанный на десять веков, рухнул, как соломенный дом. Хватило двух дней, чтоб твердыня пала. Он понял бы сам: она не стоила того, чтоб разбить об нее свою голову и головы тех, кто за ним пошел.
Впрочем, история не однажды преподносила такие уроки. Бессмысленно. Ни один безумец не пожелал на них оглянуться. Похоже, что нас окружают фантомы. Возможно, что даже свобода — фантом. Тем более, никогда на Руси не знали толком, что с нею делать, как надо ею распорядиться.
Этот самаринский трагифарс, казалось, погребенный в анналах, надежно сокрытый от глаз и ушей, однако же означил собою конец застоявшегося безвременья. Порою повод случаен и мал, иной раз выглядит анекдотом, и все же последствия беспримерны. Нежданно начинает звучать неумолимый металл времен, торжественный, как античный хор. События развиваются быстро — червивое протухшее мясо выбрасывается за борт корабля в студеные летейские воды.
И вот уже нет его, смыло водою. Кто вспомнит, с чего это началось? Насморк случился у полководца? Хлеба не завезли в феврале? И где то время? И где мы с вами? И наш неприметный клочок пространства? Наш угол на этом материке?