— До меня донеслись какие-то слухи... Я им не верю, и на вас это никак не похоже — пьянки, ночные скандалы, женщины... Но, как директор, обязана вас предупредить: личная жизнь учителя не должна сказываться на его авторитете, и тем более — на авторитете школы, где он работает...
Что я мог ответить, глядя в ее светлые, непорочные глаза?.. Начать объяснять ей что-то, оправдываться?.. В чем же, черт побери?..
Я согласился: да, не должна сказываться... Но когда через день или два я постучался к Николаю, выждав, когда он останется один, мне заранее было известно все, что я выложу ему — от слова до слова.
11
Казалось, Николай не был удивлен ни моим приходом, ни началом нашего разговора. Напротив, он как будто сам его дожидался и был чуть ли не рад моему появлению.
— Не-не, — перебил он меня с первых же слов, — ты, сосед, погоди... Так, насухую, разговора у нас не получится...
В шерстяных вязаных носках, ступая мягко, по тигриному, он направился к буфету.
Я был здесь впервые. По сравнению с этой комнатой моя выглядела запущенной холостяцкой берлогой. Стол, за который заставил меня сесть Николай, накрывала вишневая бархатная скатерть, такие же шторы висели на окнах и двери. На кровати, застланной шелковым покрывалом, горкой громоздились подушки, полстены занимал пушистый ковер, посреди него солидно смотрелись под стеклом “Медведи в лесу”, с противоположной стороны на них взирали украшенные багетной рамой “Три богатыря”. Все здесь выглядело ухоженным, домовитым, общее впечатление нарушали только ветвистая трещина, рассекавшая зеркало на шифоньере, да начисто лишенные стекол створки буфета, откуда Николай достал бутылку “белоголовой”, граненые стопки и кое-какую закуску. Все это водрузил он на стол, по-хозяйски отогнув предварительно край вишневой скатерти, освободив место на разостланной под нею клеенке.
— Так про что, сосед, беседовать станем?.. — Николай опрокинул первую стопку и шумно потянул носом, занюхивая ее ржаной горбушкой. — Значит, Лизку я свою обижаю, а ты за нее вступиться надумал? Так?..
— Примерно, — кивнул я.
— Приме-е-ерно... — Николай хмыкнул и разлил по второй. — А скажи, заступничек, ты-то сам кем ей приходишься? Она тебе кто, Лизка, — жена? Сестра? Золовка?..
Глаза его вспыхнули, загорелись, кривая усмешка раздвинула маленький жесткий рот:
— Или, может, она тебе землячка? В одной деревне жили, за околицей вместе гусяток пасли?..
Не чокаясь, он плеснул себе в рот вторую стопку.
Я подумал, что зря, должно быть, пришел, зря затеял этот слишком круто начавшийся разговор.
— А если так, объясни, — продолжал он, не дожидаясь ответа, — чего ты суешься не в свое дело?..
Густые, росшие кустиками брови Николая грозно сомкнулись на переносье. Он поиграл стопкой, она казалась чуть ли не с наперсток размером в сравнении с его кулаком.
— Да ведь это как посмотреть — мое, не мое... — сказал я, отчасти впадая в его тон.
— То есть это как?
— Да так... По-моему, никто не должен терпеть, если с ним рядом над человеком издеваются.
С минуту, не меньше, мы смотрели, не отрываясь, в глаза друг другу. У Николая на лбу блестела испарина, лежавший на столе кулак медленно то сжимался, то разжимался. Казалось, он еле сдерживался... Но в какой-то момент взгляд его ушел вбок, сломался.
— Так я, получается, над Лизкой издеваюсь?.. Это я-то?.. Ну-ну.. — Николай поднялся и заходил по комнате, сразу сделавшейся для него тесной. — А что ты про нее да про меня знаешь?.. Известно тебе, что я ее после детдома взял, можно сказать — из-под забора вытащил, где она с кем ни попадя валялась?.. Она с того-то, может, и до сегодня на передок слабая?.. А я ее обул-одел, на всем старом крест поставил и к себе на Север увез, чтобы ни одна сука ей глаза не колола... Веришь, все здесь (он кивнул на обстановку, на убранство комнаты) этими вот руками заработано!.. — Он выбросил вперед и поднес к моему лицу свои руки, огромные, похожие на лопаты, в рубцах и трещинах, с въевшейся в кожу пылью, и я мысленно сравнил их со своими — постыдно-маленькими, покрытыми гладкой, просвечивающей кожей, со следами чернил на сгибах пальцев...
— И я же над ней издеваюсь!.. Это как?.. Ученый ты, вижу, человек, только, как говорится, много знаешь, да мало понимаешь!.. — Лицо у Николая приняло обиженное, щенячье выражение. Но взгляд его тут же зажегся: — А если она позволяет, чтоб в столовке каждая тварюга по жопе ее хлопала да под юбку забиралась — я на это как смотреть должен?.. Да ее, шалаву, за ее дела убить мало!.. “Из-де-ва-юсь...” Погоди, я еще шкуру с нее спущу!..
Он снова разлил по стопкам. Мы выпили.
Мне вспомнилось о том, что Лиза говорила про своего завстоловой, и вспомнилась вся та дикая, несуразная ночь... Пока я размышлял о загадках, заданных человечеству гениальными умами, за тонкой перегородкой, в каком-нибудь шаге от меня кипели страсти, в один клубок сплетались любовь и ревность, зверство и благородство, но я был слеп, ничего не видел, не замечал, как не видел, не замечал многого в себе самом...
— Нет, ты скажи сам — чего ей не хватает?.. — Он смотрел на меня, перегнувшись через стол, — испытующе, почти дружелюбно. — Нет, ты скажи?.. Чего?..
— Не знаю, — ответил я не сразу. — Должно быть, человечности.
— Че-ло-ве-е-ечности!.. — подхватил Николай. — А ты знаешь, что это за штука? С чем ее едят?..
Я молчал. Слова, которые имелись у меня в запасе, выглядели сейчас пустыми, как будто из них вытряхнули всю начинку.
Он снова выпил и подмигнул мне:
— Я ведь вижу, все вижу... И как Лизка до тебя льнет — тоже...
Теперь пришел черед мне растеряться:
— Льнет?.. Ко мне?..
— А то как... “Вот, говорит, сосед наш — не пьет, не курит, не то что некоторые... Знай себе чайком пробавляется да книжки читает...” А я ей: “Ну, говорю, вот ты и уматывай к своему еврею”...
Меня зацепило последнее слово, и особенно интонация, с которой оно было произнесено.
— А при чем здесь “еврей”?..
— А притом... — Николай вдруг насупился, глаза из-под лохматых бровей неприязненно, угрюмо уперлись в меня. Пил он больше, чем я, но не намного, а пьянел заметно сильнее.
— А притом, что вся ваша нация такая...
Теперь он сидел, навалясь грудью на стол, широко разбросав локти. Я не обратил внимания, когда ой сбросил свитер, в котором был, когда я пришел, и лишь сейчас, видя его перед собой, с багровым лицом, багровой шеей, в потемневшей от пота майке, я подумал, что в чем-то он похож на того самого белобрысого... Правда, в отличие от снабженца, сложения Николай был завидного, мускулы играли, перекатывались шарами в плечах и предплечьях, и все его тело, казалось, налито жаром, жаждущим вырваться наружу...
— Да, — повторил он, — вся ваша нация такая... Суетесь, куда не просят... А что вы в нашей жизни понимаете?
Я ожидал чего угодно, только не такого поворота... Первое мое движение было — встать и уйти. Но я остался.
— Суемся... Это куда, например?
Мне снова вспомнилась недавняя ночь, распахнувшаяся дверь, сооруженная перед нею баррикада... Видно, и Николай тоже вспомнил кое-что из наших обоюдный приключений, и переменил направление разговора:
— Как же — куда?.. В самый Кремль, например... До Кремля добрались, всех потравить задумали...
— Это про “дело врачей”?.. Так они давно реабилитированы.
— Ха, реабилитированы.. Слыхали, как это делается: свой своих не выдаст... В “гайке” народ говорит: огня-то без дыма никогда не бывает, а народ зна-а-ает!.. От него правды не скроешь — все равно выплывет!..
Я сказал ему все, что мог и хотел сказать по этому поводу. Только много ли я мог сказать, кроме общих, известных из тассовского сообщения слов?... Но по лицу Николая было ясно, что он не верит ничему из мною сказанного, больше того — скажи я, что дважды два — четыре, а не двадцать, он не поверит и этому...
— Ха, — уличающе ухмыльнулся он, — все это болтовня и вранье, говоришь?.. А что моего папаню в тридцатом в Сибирь выслали — тоже болтовня?.. Приехал в село такой вот очкарик, из ваших, собрание провел, чтоб всем в колхоз, а на другой день папаню, как злобного кулака, и со всем семейством — фыоить! — да в вагон, да на нары, да туда, где Макар телят гоняет... Спасибо, дед с бабкой меня, мальца, в погребе схоронили, а не то бы и я в Сибирь засвистел...
Он смотрел на меня так, будто я, только я и был виноват во всех его бедах. Будто я и неведомый мне “очкарик” — одно и то же лицо... Холодный, ненавидящий, антрацитовый блеск стоял в его глазах, и — странное дело — я чувствовал себя букашкой, которую этот блеск прокалывает, как булавка, насквозь.
— А война подошла — туг папаню из Сибири выковыряли — да на фронт! Так всю войну и отгрохал, до самого Берлина дошел... Это пока другие по разным Ташкентам со своими саррочками отсиживались...
Именно так звали мою мать — Саррой. Но не в этом дело... Сладкое бешенство клокотало во мне. Я поднялся — и он поднялся следом за мной.