Если я правильно услышал и сложил его слова, затеялось все на какой-то грандиозной пьянке-презентации.
«Слушай, не дай помереть, – сказала Маша, расплескивая коктейль на его туфли. – Дай взаймы, а? Много надо. Или лучше, знаешь… Давай я с тобой пересплю? А что? Какая мне разница. Все равно сейчас нажрусь, а утром с каким-нибудь страшилой жирным проснусь. Хочешь – твоей любовницей буду. Только дай авансом. Отработаю на все сто. Мне деньги нужны. От Гарика сбежать. Достал, гад. Второй раз – это слишком. Это слишком. Давай, а? Три тыщи мне не хватает. Квартиру куплю. Новую жизнь себе куплю».
Вадик не захотел взять ее в любовницы. Но придумал другое. Оправдываясь, он вдруг начинал спорить – с самим собой, наверное, потому что я слушал его молча.
«Я же говорил тебе, проще надо на это смотреть… В смысле, относиться. Проще. А ты что ответил? «Мне не это нужно». А что?! Ну вот я и попробовал «не это» тебе устроить. Черт! Прости. Прости, лажа вышла, я понимаю. Разве все рассчитаешь! Я думал, по-другому будет. Думал, покрутите с ней, ты оторвешься, ну, войдешь во вкус, что ли. Я тебе откроюсь, посмеемся. А она, сука, вон что с тобой сделала. Прости, говорю и чувствую – лажа, а остановиться не могу. Я сразу неладное заподозрил, когда она позвонила, сказала, что не может и что деньги вернет. Но нет, через неделю перезвонила, говорит, все в силе…»
– Приехали.
Перед театром гремело железо, люди выкрикивали: «Майнай! Майнай!».
– Помост собирают, – сказала Эля.
– Помост? – не понял я.
– Ну да, – объяснила она, беря меня под руку. – К празднику.
Мы пошли вокруг здания к служебному входу. Внутри, в гулком каменном помещении, нас встретил строгий голос вахтерши:
– Вам кого?
– Гарика, – ответил я. – Режиссера.
– Нельзя к нему, – отрезала она. – Репетируют. Новую пьесу. Первая читка, все нервные.
Что мне было делать? Конечно, соврать. Как хорошо все-таки, что есть ложь – элегантная авантюристка, перед которой пасуют самые упрямые обстоятельства. Была бы у Адама ложь, сделал бы вид, что ни разу и не подходил он к древу познания. Глядишь, и обошлось бы.
– Знаю, знаю, – вздохнул я. – Мою пьесу репетируют.
– Да? Это вот ваша, про восемь любящих женщин?
– Моя.
– А имя вроде нерусское на афише было.
– Псевдоним.
– А-а-а. Я и не знала, что…
– Что я слепой?
Эля притихла, рука ее на моем локте обмякла. Не оказалось бы рядом никого, кто мог бы меня уличить, подумал я. Сказал с досадой:
– Видите ли, Гарик вчера забрал у меня пьесу, мою рукопись. Он свой экземпляр потерял. Забрал черновой, а там в первом акте все не так, в конечном варианте совсем по-другому, – и похлопал себя по плащу, будто там, во внутреннем кармане, лежит пьеса. – Взял со стола, не глянул. А я, как вы понимаете… – я замолчал, чувствуя, что совсем заврался, и стараясь выглядеть многозначительно.
– Ах ты боже ж мой, – крякнула вахтерша. – Забрал ваш черновик. Вот Гарик всегда так. Что же делать? Я бы вызвонила, но там телефон сломался. И бросить тут не могу.
– Так мы сами дойдем, – подключилась вдруг Эля. – Они на какой сцене? На большой?
– Да.
– Делов-то, – Эля быстро входила в роль. – По коридору мимо столовки и налево, так?
– Так, так. Вы бывали? Не попадались мне что-то. Идите, идите, конечно. Только через низ не пройдете, заперто. Через верх идите. Ну да найдете, раз бывали.
И мы пошли.
– Я здесь все ходы-выходы знаю, – шепнула Эля, когда за нами хлопнула дверь. Голос ее зазвучал гулко. Стены вокруг нас стеснились. – Я ж на ее месте целый год просидела. Работала я здесь. Помню, режиссером тогда видный такой мужчина был, в возрасте…
Мы шли по тесному коридору. Прерывая рассказ о видном пожилом режиссере, дарившем ей цветы после премьер, Эля предупреждала: «Наклонись, труба. Влево теперь. Вправо». Шли мы неожиданно долго, поднимались по ступенькам, сворачивали, возвращались от запертых дверей.
– Темень какая, – жаловалась Эля. – Хоть бы одну лампочку вкрутили. Ничего не узнаю.
Скоро стало ясно, что мы заблудились.
– Может, вернуться, пусть она сама проводит? – виновато буркнула Эля.
Но тут послышались голоса, и мы пошли на них, держась каждый по отдельности за шероховатую крашеную стену. «Мама лучше меня знает о проблемах Марселя. Я как всегда ничего не знаю», – говорил мужской голос, уже совсем близко. Я уткнулся в складки ткани, пошел вдоль них. Трость стукнулась о металл, я шагнул в сторону и уперся в косо стоящий деревянный брус. За брусом оказалась пустота. Протянул руку – и вдруг все подалось, пошло от меня, и с грохотом, под испуганные вскрики нескольких человек, пролетело перед самым носом что-то огромное, как поезд, и ухнуло передо мной, обдав плотной волной пыли. И тут же на меня тяжело упала ткань, со всех сторон загремело, толкнуло в спину, и я повалился на пол. Пауза была коротенькой.
– Татьяна Григорьевна, – сказал кто-то сквозь кашель, – не твое ли это привидение?
– Гарик-то цел?
– Цел я, цел. Теперь понятно, чем фанера лучше досок?
Я лежал под душным толстым занавесом, несильно придавленный декорациями. Все звуки отодвинулись, голоса докатывались до меня как ватные шары. Эля ахала и плаксиво объясняла:
– Мы заблудились, заблудились мы.
Я вполне мог бы выбраться сам, но лежал не шевелясь и слушал, как приближаются ко мне шаги, как делаются громче, глубже вбиваются в прижатое к полу ухо и вдруг обрываются. Совсем близко, у головы или возле ног. И оттуда, где они оборвались, падает приблизившийся, добравший глубины голос:
– Э-эй, живой?
Время от времени кто-нибудь чихал. Шаги кружили, перетекали с одной стороны на другую. Люди искали, откуда подступиться, тащили декорации, отпускали декорации, пытались сквозь толщи занавеса нащупать наконец меня. И странным образом в этом душном мешке боль утихала. Одержимость рвалась, отпускала меня. Все, что случилось, показалось давным-давно минувшим, решенным делом. Среди кружащих вокруг меня шагов слышались шаги Маши, но их почему-то трудно было узнать, отличить от чужих шагов.
Эля осталась стоять в отдалении, у проезжей части. Гарик отказался говорить при свидетелях. Но и без свидетелей разговора не получалось. Дул плотный сырой ветер, наши одежды хлопали, как флаги. Он с трудом преодолевал замешательство. Казалось, дойдя до этой открытой семи ветрам площадки напротив театра, Гарик истратил все силы. Словно альпинист, стоящий на вершине, – не знал, что делать дальше. Нечто похожее чувствовал и я. Бой в голове стихал, танки прошли далеко в тыл, и мой отчаянный лейтенант помалкивал.
Гарик закурил сигарету, сказал несколько в сторону:
– Самому впору сбежать куда-нибудь.
Откашлялся, сплюнул:
– Так у меня получается. Так получается, старик. Маша говорит, это болезнь. Наверное, не знаю. Живу, как живется. А живется несколько… н-да… Но разве я виноват, что так всё, что тянет туда, куда нельзя.
Знаешь, я похож на крота, который решил попутешествовать. Куда? Зачем? Сам не знаю. Лезу куда-то, рою, рою. Наугад, вслепую, – Гарик запнулся, видимо, смутившись этого слова в моем присутствии. – На самом деле нечего тебе сказать, – он вдруг заговорил отстраненно, сдержанно, невыразительным поверхностным голосом. – В общем, она жила дома, я пока в театре обитаю. Но вчера я заезжал – вещей ее нету, на столе ключи и записка: «Цветы или поливай, или выброси». Вот все.
Ветер летел и летел. Я слушал Гарика и пытался понять, что такое происходит с моими глазами. Привычную черную стену сменила зыбучая серая пелена. И – у меня перехватывало дух – всматриваясь в нее, я мог различить какое-то движенье, линии, пятна. Мне мерещилось, что я вижу силуэт Гарика: поднял руку, наклонил голову, отшвырнул окурок.
– Давай так: я тебе позвоню… если что узнаю. Я бы и сам хотел с ней проститься. Договорились?
Нет, Машу я не нашел. Первое время она была повсюду, звучали ее шаги, голос. Хотелось поговорить с ней, сказать что-то очень важное. Я сидел в парке, уже совсем озябшем, тихом, и сочинял сюжеты нашей встречи. Но потом это прошло. В конце концов она растворилась в ноябрьской неприкаянности, в нервном уличном шуме, иссякла вместе с осенью. Она где-то здесь, в городском лабиринте: по ту сторону стены, за поворотом, среди идущих навстречу прохожих. Не знаю, купила ли она себе новую жизнь. Дай то бог.
Гарик так и не объявился. В театр я больше не ходил. Однажды ночью кто-то позвонил мне домой, но молчал в трубку.
Вадим каждый вечер дома. Сидит на кухне или пьет в гостиной. Наверное, собирается с духом для разговора со мной. Я стараюсь не думать о нем и ничего не вспоминать. Мне еще предстоит его простить.
Теперь я хожу в гости к Эле. Точнее, к Ольге. А если совсем точно – к маленькой Сонечке. В один прекрасный момент я понял – да так просто, словно какую-нибудь вещицу в карман сунул – что в той пахнущей молоком комнате, усыпанной погремушками, на самом деле и уместился мой рай. Ведь каждый имеет право вернуться в рай, если знает адрес. Я и вернулся. Не стал даже предлога выдумывать. Просто спросил у Эли, когда она уходила домой: «Можно я с вами поеду?» Так и езжу. Эля к нам, на работу, а я туда. Бедная Эля уж и не знает, что говорить по этому поводу, а поскольку не говорить о таких важных вещах для нее невозможно, она страдает.