— Так нам суждено,— говорит Милдред.
— Вы будете аббатисой, Александра,— говорит Вальбурга.
— А Фелицата?
— Ей суждено спать с иезуитом,— говорит Милдред.
— Из молодых монахинь многие смотрят ей в рот,— говорит Вальбурга.
— Она их умасливает своей тошнотворной пропагандой,— свысока бросает Александра.— Любовь и свобода у нее с языка не сходят, и ведь будто о себе речь. А на самом деле Фелицата любить не может. Какая там любовь. Ей не то что любить, ей и ненавидеть-то страшно. А любовь не терпит слабодушных. И что она смыслит в свободе? Кто ее когда угнетал, мечется как угорелая: к обедне опаздывает, в шесть утра чуть не дремлет и вообще соблюдает Часы кое-как. Кто не привык обуздывать себя, тому свобода не под силу.
— Зато свою укладку аккуратно содержит,— говорит Милдред.— Там у нее все в таком порядке.
— Укладка Фелицаты — точная мерка ее любви и свободы,— говорит Александра, вскорости аббатиса Круская.— Укладка — ее альфа и омега, само собой, что и эпсилончик, ее йота и омикрон. И все ее разговорчики, и слюнтяй иезуит, и потупленные ресницы — все из той же укладки, это ее нравственный якорь, ее магнитный полюс. Если ее изберут — конец аббатству. И много у нее сторонниц?
— Сторонниц хватает, ее самой не хватит,— говорит Милдред.— Недоберет она голосов.
Вальбурга говорит напрямик:
— Судя по утренним данным, она уже может рассчитывать на сорок два процента.
— Это крайне тревожно,— говорит Александра,— учитывая, что быть аббатисой Круской суждено мне.
Она остановилась, и обе монахини с нею. Она обращена к ним лицом и приковывает их взгляды, ибо она как маяк.
— А если судьба моя не сбудется, значит, моя мать зря мучилась родами и вообще непонятно, зачем я здесь.
— Поутру у послушниц был разговор о Фелицате,— говорит Милдред.— Ее видели из окна между хвалитнами и Первым Часом, она бежала по саду. Говорят, на свидание.
— Что послушницы, они же не голосуют.
— Но мыслят так же, как молодые инокини.
— Разговор записан?
— Все в порядке,— говорит Милдред.
Вальбурга говорит:
— Надо что-то делать.
Лицо у Вальбурги серо-зеленого оттенка, продолговатое и гладкое. Нужно, чтобы аббатисе было за сорок, но Вальбурга, которой как раз пошел пятый десяток, хочет лишь, чтобы избрали Александру, а сама она пусть бы осталась приорессой. Вальбурга сильна: когда она приняла постриг, к достоянию монастыря прибавился кусок Лондона — часть Парк-лейн с видом на Роттен-роу плюс прилегающие конюшни, которым цены нет. Она черпает силы в своем девственном сердце, закаленном долгим искусом юности, когда ее носило по ночным дворикам английских университетов и общежитиям европейских институтов из постели в постель. И всегда она стояла на том, что богатая женщина скорее убережет сердечное целомудрие. В любовники она брала только ученейших людей, иной раз и неказистых, но не ниже профессора: ее пленяли солидные знания. И каждый раз она чувствовала, что приобщается к науке, как бы впитывает ее.
Милдред тоже обогатила аббатство. Ее вклад — изрядный квартал чикагских трущоб, а в придачу четыре больших доходных дома на Сен-Жерменском бульваре. Милдред тридцать шесть, и сан ей был бы не по годам, даже если б она и метила в аббатисы. Но она не метит, а, как и Вальбурга, уповает на Александру. В монастырь Милдред попала со школьной скамьи: может статься, она лелеяла мечты столь несбыточные и столь великолепные, что легче ей таить их про себя и подчиняться, чем признать свое тщеславие и свое поражение. Смиренница, она была поставлена над послушницами: такая примерная монашенка, хорошенькая и голубоглазая, исполненная нервической робости. Иезуит Томас сначала даже предпочел ее Фелицате. Она возвращалась от исповеди, и он подкараулил ее за тополями.
— В чем вы исповедовались? — спросил он у Милдред.— Что вы рассказали этому молодому священнику? Какие у вас грехи?
— Это между мною и Богом. Нельзя об этом.
— А духовник? Ему, значит, можно, он ведь такой молодой? Что вы ему открыли?
— Открыла свое сердце. Так надо.
Он ревновал, но впустую. Каковы бы ни были сокровенные мечты Милдред, они обгоняли понимание иезуита, они были превыше его понимания. И в конце концов он возненавидел Милдред и принялся за Фелицату.
За Александрой не было приданого, она принесла аббатству лишь свою голубую кровь и неукротимый дух, и ей надлежит стать аббатисой — теперь, когда Гильдегарда лежит под плитой часовни. И так странно, что за три недели до выборов она тревожится, а ее приближенные инокини озабочены тем легким волнением, которое Фелицата вызвала среди сорока монахинь, будущих избирательниц. Идеи у Фелицаты новые и шальные, и популярность ее растет.
При покойной аббатисе Гильдегарде эта странная обитель, полубенедиктинская, полуиезуитская, вдруг оказалась ни той и ни другой. Пора было что-то менять или что-то решать. Возлюбив Александру, мать аббатиса Гильдегарда чуть-чуть не успела изгнать Фелицату — еще бы день-другой. Тень власти опочила на Александре, ей и бразды в руки. Победить должна она, голосовать будут за нее.
Они расхаживают по темным галереям такие счастливые общей тревогой, что словно не замечают своего счастья. Вальбурга говорит:
— Надо что-то делать. Фелицата может привести аббатство к безначалию.
— Да, к безначалию,— говорит Милдред, как бы смакуя слово и разделяя радостную тревогу.— Общине нужен строгий устав, нужна Александра.
Александра говорит:
— Следите за кривой популярности. Сестры, меня снедает ревность по доме Господнем. Не много ведь нас умалили перед ангелами. И на мне лежит бремя, ибо я воистину верую.
— И я,— говорит Вальбурга.— Я тверда в вере.
— И я тверда,— говорит Милдред.— Выло время, когда я очень хотела не верить, но оказалось, что не верить у меня нет сил.
Вальбурга говорит:
— А ваш недруг, сударыня, а Фелицата? Как она, интересно, верует? Ей что, вера католическая уж совсем не указ?
— Фелицата притязает на особое озарение,— говорит будущая аббатиса Александра.— И хочет, чтобы всех так же озарило, и все бы освободились, как она. На всякое слово и на всякое дело ей нужны заверенные справки от Всевышнего: потом, глядишь, приложит их к налоговой декларации и выйдет ей скидка. Фелицата в жизни не поймет смысла веры помимо зримых благодеяний человечеству.
— Она так любит помочь в беде,— говорит Вальбурга.— Всякому поможет перебраться из огня в полымя.
— Так и с иезуитом. Фелицата непременно сказала бы, что помогает Томасу, будьте уверены,— говорит Милдред.— Она ему вполне под пару, он ведь и сам собирался мне помочь.
Сестры идут рука об руку, и ночную темень монастырских галерей оглашает их дружный смех. Александра посредине: она пританцовывает и смеется при мысли, что кому-нибудь из них может понадобиться помощь иезуита.
Дежурная инокиня пересекает двор: пора звонить к хвалитнам. Три монахини заходят в здание. В огромном вестибюле страгивается с места колонна. Это к ним идет Уинифрида, круглое лицо ее залито лунным светом, а туловище и разум погружены в полумрак, она знает только, что недаром состоит при начальстве.
— Уинифрида, Benedicite{8},— говорит Александра.
— Deo Gratias, Александра.
— После службы увидимся в приемной,— говорит Александра.
— У меня новости,— говорит Уинифрида.
— Потом, в приемной,— говорит Вальбурга.
А Милдред говорит:
— Не здесь, Уинифрида.
Но из Уинифриды так и хлещет, как из пивной бочки:
— Фелицата где-то здесь, прячется возле аллеи. У нее было свидание с иезуитом Томасом. Я их записала и засняла по замкнутому каналу.
Александра говорит ясно и звонко:
— Не понимаю, что это за чушь вы городите.
И обводит глазами стены. Милдред тихо шепчет Уинифриде:
— В вестибюле ни о чем нельзя. Сколько раз вам говорить?
— Ой,— задыхается от ужаса Уинифрида.— Я и забыла, что вы теперь стали прослушивать вестибюль.
И взлетает ко лбу в отчаянии ладонь Милдред. и Вальбурга возводит глаза к небу: ну разве можно быть такой тупоумной! Но Александра спокойна.
— Из хаоса родится порядок,— говорит она.—Так всегда и бывало. Сестры, бдите и бодрствуйте.
Приоресса Вальбурга обращается к ней:
— Александра, вы так спокойны, так спокойны...
— Есть речение: страшись, чтоб не разгневались спокойные,— говорит Александра.
Тихим шагом спускаются монахини по широкой лестнице — и вот все в сборе. Во главе приоресса Вальбурга, за нею Александра, за нею сестры все как одна идут читать Часы.
Три часа дня, Час Девятый; сестра Фелицата сонно проскальзывает в часовню. Она крохотушка, ни дать ни взять школьница, совсем не такая, какой рисуется из разговоров о ней. По цвету лица похоже, что под покрывалом у нее жесткие рыжеватые волосы. Никто не знает, где Фелицата провела полдня и полночи, только ее не было ни в полночь у заутрени, ни в три утра на хвалитнах, ни к завтраку в пять; без нее читали Первый Час в шесть утра и Час Третий в девять; не явилась она и в трапезную к одиннадцати, когда сестры заедали ячменный отвар чем-то хоть и непонятным, но вполне питательным и съедобным, намазанным на тосты: кошачьей, собственно говоря, пищей под названием «Мяу», закупленной оптом и по дешевке. Фелицата этой пищи не вкушала, и в полдень, когда подошел Шестой Час, не пела в часовне. А между Часами и трапезами ее не было ни в келье, ни в рукодельне, где вышивают кошельки, облачения и алтарные покровы, ни в электронной лаборатории, которую Александра, Вальбурга и Милдред, три советницы покойной аббатисы Гильдегарды, оборудовали под самым ее носом при ее благосклонном невмешательстве. Фелицата исчезла накануне после вечерни, а теперь она проскальзывает к своему сиденью петь Девятый Час — и зевает, это в три-то часа пополудни.