Ознакомительная версия.
Очень пригодилась для вязи отношений в первый момент Митина бесполезная рука. Вокруг нее очень хорошо клубился разговор, и в какой-то момент у Мити от всеобщего к нему сочувствия, видимо, с души спало. Выйдя покурить на крыльцо, он с глубоким чувством сказал мне:
— Все-таки, птица, она инвалид лица.
И я поняла: Митя сходил на базар и сделал выбор.
В ту ночь мы не спали все, потому что бывшая в долгом неупотреблении кровать так бесстыдно скрипела и квакала, так ухала и ахала, что бабушка забрала меня к себе в кухню, и поэтому я знаю, что ночью она уходила. Вернулась холодная и мокрая, так как прошел дождик, но бабушка даже не заметила этого, потому что так и рухнула рядом со мной. Ночь высвечивала ее профиль, совсем не монетный, не римский, а вполне, вполне наш, отечественный, и я слышала, именно слышала, как у нее болит и мается душа. Мне хотелось ее защитить, и я думала — как? Ну как? Придумала: надо, чтобы уехала Фаля. Навсегда.
Почему в моем детском мозгу возник именно этот вариант решения проблемы, не знаю, не ведаю. Я ведь когда-то хотела быть похожей на нее, я училась четко произносить букву «Фэ», мне и потом было ее жалко, жалко ее красоты, но такую я уже не могла ее любить, потому что я человек неважный, я «на внешнюю красоту падкая, не интересуюсь внутренним содержанием, мне бы лишь сверкало». Так объясняла мне меня бабушка.
Но Фаля не уехала. Они решили погостить и гостили. Не знаю, когда исчезла от Митрофановны беженка, но как собирались на это деньги, знаю. Это по тем временам был трудный вопрос, и я думаю, именно тогда бабушка лишилась двубортного синего драпового пальто, к которому все прилипало, но почему-то это объяснялось высоким качеством материи.
Истинному как бы полагалось быть плоховатым. Это только искусственное с виду «ах!», но надо же понимать суть вещей. Взять хотя бы человека… И человека брали. На его конкретном примере — некрасивый, сутулый, штаны в латках — делалось обобщение: добрый, отзывчивый, скромный. Чем хуже, тем лучше — такой была проистекающая из жизненных наблюдений мысль.
И шилось коричневое платье, и из жидких сеченых волос плелись мышиные коски — ах, какая скромная девочка, любо-дорого посмотреть. Не то что…
Вспомнилось, и защемило, и шандарахнуло — такой я и осталась, чего уж там делать вид, что не так…
Митя объяснил Фале свое отсутствие в собственной, не разбомбленной врагами квартире в Ростове. Контузией объяснил и пребывание в бессознательности у каких-то стариков, которые открыли ему душу, как родному сыну.
В сущности, почти правда. Просто Любу повысили в возрасте, чине и звании и удвоили ее количество. Но неужели во время такой войны кто-то будет проверять подробности?
А потом они уехали. Бабушка широко перекрестилась, как только они исчезли за поворотом.
— Ты думаешь, из этого выйдет толк? — спросила ее мама. — По-моему Фалька что-то унюхала. Митя ведь изнутри подраненный…
— Ничего, — сказала бабушка. — Загоется. Та ему не пара. Я с ней поговорила. Она даже семилетки не имеет.
— Ты считаешь не на те деньги, — закричала мама. И я знала, что ее крик был оттого, что мама сама недоучка, по бабушкиным понятиям.
Кончилась война, и как-то без передышки наступила голодуха. Нас подкармливал Митя — привозил вяленую рыбу, после которой до барабанного живота мы все наливались водою.
А Митя как раз выглядел хорошо.
— Ты справный, — с удовлетворением говорила бабушка.
Митю все еще держали на учете по туберкулезу, но больше для порядка. Было даже взято под сомнение существование довоенной каверны. Бабушка объясняла все это наличием медика в семье. Видимо, бабушке нужен был сильный оправдательный аргумент ее генеральского подвига тогда, ночью.
Аргумент был. Справность Мити.
Правда, был и контраргумент.
Отсутствие в отбитой в бою семье ребенка. Тут-то и возникала арифметика. Восемь лет разницы плюс война давали в окончательном итоге вполне приличный возраст, когда уже как бы не рожают. Но бабушка тут же вспоминала свою грешную мать — получалось, что у Фали есть еще запас времени.
Вот когда нам пригождаются «отдельные случаи», те, что из ряда вон. Осуждаемая в одно историческое время, в другое историческое прабабка стала примером и, можно сказать, стимулом.
Это было время, когда семья затаила мысль. Не против Мити — ни Боже мой! слишком он был любим, — а против обстоятельств жизни вокруг него, кои были, куда ни верти, обстоятельствами женщин.
— Еще бы! — в какой уж раз возмущалась бабушка. — Идет, а он лежит. Наверняка там были и другие подраненные, но эта ведь не подвиг совершала, чтоб одного за другим вытащить, эта взяла нашего дурака, потому что у него на лице написано: вей из меня веревки.
Бабушка боялась близкого расстояния от Ростова до того места. Тем более что Митя опять работал на железной дороге, а значит, всегда был при паровозе.
— Этих линий проложили без ума, будь они прокляты! — шептала бабушка.
Железнодорожный прогресс ложился поперек представлений бабушки о Митином благополучии. Пройдет много, много лет, и я с некоторым отвращением буду смотреть на блики цветомузыки в темной комнате дочери и буду гнусно подозревать ее компанию во всех смертных. И о Скрябине в такие минуты я думаю, что он провокатор. С него пошло-поехало. Блики, блики… Блики… Моргание жизни…
Но надо вернуться во вчерашнюю воду…
Та послевоенная голодуха была для нашей семьи даже потяжелее войны. Нет, никто не умер, слабое не выдержало в другом месте.
Молочная сестра Мити Зоя, которая была в роду как бы существом несколько бракованным, возьми и уйди в баптисты. Задумчивая, не очень способная в учении, боязливая с мужчинами женщина расцвела в обретенном братстве как цветок.
Еще до войны бабушка устроила ее в швейную мастерскую в другом городе. Это было трудное, но для семьи необходимое решение — отделить недоброкачественный побег от подрастающего. Я и Шура были причиной отделения Зои. Мы не могли у нее научиться ничему хорошему, потому как Зоя читать не читала, чуток заговаривалась и — что там говорить — была дурковата. А дети такие впечатлительные и из всего переймут именно дурь.
Бабушка ездила к Зое каждую неделю, платила за комнату, которую та снимала у старухи, жившей исключительно с огорода, и деньги, даваемые ей из рук в руки, казались почти дармовыми, потому как комнатка за занавеской цены, на ее взгляд, не имела.
Зачем нам нужна Зоя?
Зоя — знак некоего «другого ума», который возьми и проявись в здоровом, нормальном роду. Если за фокусами природы надо послеживать и изучать их, то фокусы провидения должно принимать безропотно. Мы еще не дожили до еврейской мудрости благодарить Бога за посланный тебе или твоим близким «другой ум», но не дожили — так не дожили. Я подозреваю, что евреи тоже горюют по поводу бракованного дитяти, но делают вид радости. Наша чертова фанаберия мешает нам поступать столь же разумно. И хотя бы делать вид.
Но вернемся к Зое, которая примкнула к баптистам, запела тоненьким высоким голосом, слетала вместе с ним на небко, а когда вернулась, то оказалась счастливой.
Другой ум. Другое счастье.
Конечно, был и оставался путь пойти на баптистов войной, дивиденды по тем временам могли быть приличные, но бабушка увидела счастье в не замутненном суетой глазе дочери и стала его охранять. И счастье. И баптистов.
Вот и пригодился Митин паровоз. Бегала от Ростова «кукушечка» прямиком к Зое. И попросила бабушка Митю приезжать к ней и среди недели, чтоб в сумме получилось два контрольных посещения. И из головы у нее вон, что бежал паровозик «мымо гребли, мымо млына», что в переводе означает — мимо места, где Митю однажды недострелили и где по-прежнему жила некая особа.
Бабушка как бы напрочь забыла те свои мысли о неправильности проложения дорог. Опять и снова возникает думка о нашей внутренней изворотливости, о том, что мыслим мы то так, то эдак, не угрызаясь внутренней противоречивостью. А может, все дело в том, что Митя жил далеко и, по слухам, хорошо, и воспоминания о женщине Любе мутнели и мутнели в памяти. Так думала бабушка.
И между прочим — зря…
Митя сошел-таки с поезда и пошел по степи, которая вполне могла скрыть идущих по ней мужчину и женщину. Но пока еще Митя шел один…
В тот день, а может, близко к нему лежащий Фаля пошла к гинекологу, потому что у нее были перебои и мазня. Фаля, дама образованная, конечно, сразу подумала про плохое. Мите она ничего не сказала, к гинекологу вошла прямо в медицинском халате, решительно, без всяких там цирлих-манирлих.
— Я прошла через бои, — сказала она, взбираясь на дыбу.
Гинеколог, пожилая еврейка, потерявшая всю свою семью, потому что не успела ее вывести из Кременчуга, бой как таковой не считала самым большим несчастьем в жизни. Несчастье, когда деток малых везут в душегубках, — вот несчастье, которому нет равных. А теперь ей уже не родить никогда в жизни, хотя — казалось бы — она так близко стоит к месту, где за началом человечества послеживают. Поэтому эта, в халате, из хирургии, могла не говорить слова «прошла бои» — нашла чем испугать. Но, глядя в глубины Фали, отнюдь уже не сочные и малоплодородные, эта зазнавшаяся в своем горе женщина вдруг испытала толчок и последующее трясение всего организма. Она увидела завязь жизни там, где, по ее разумению, ее уже быть не могло. Быстрый профессиональный глаз запомнил год рождения Фали на медицинской карте и то, что между ними был всего год разницы.
Ознакомительная версия.