— Ну как, Володя, табачок?
— Яхши тютюн, — отвечает он, покашливая.
Аслан смеется. Моряки на палубе поют.
— Капитан, разрешите, — просит Ильяс, кивая головой на берег…
Трубка Дмитриева снова разгорается, и пламя ее, как факел, освещает все вокруг.
Иса Гусейнов (1928–2014)
САЗ
© Перевод Т. Калягина
Война заметно изменила порядки в доме дяди Исфендияра, как, впрочем, и в большинстве других домов. Раньше, до войны, одна Тубу поднималась с рассветом доить коров, мести двор, готовить завтрак — все это входило в обязанности младшей невестки; остальные члены семьи высыпались досыта и вставали позднее, когда солнце светило уже вовсю. Теперь Исфендияр открывал глаза еще в темноте, причем стоило ему приподнять голову и несколько раз кашлянуть, как невестки тотчас же начинали шевелиться под одеялами, и не успевала просохнуть роса, а женщины уже пылили ногами по дороге, догоняя тарахтящую впереди арбу бригадирши.
Накормив внуков, старик вместе с ними отправлялся в кузницу. Кузницу эту он давно уже передал сыновьям, но они ушли на фронт, и Исфендияру снова пришлось встать к наковальне, хотя до семидесяти ему оставалось совсем немного. Расчистив один из углов от железного хлама, Исфендияр постелил там палас и бросил несколько старых мутак, чтобы хоть немножко было похоже на жилье; здесь и копошились целый день его внуки. Усадив на паласе ребятишек, Исфендияр подходил к старой, видавшей виды наковальне, раздувал мехи и, взяв молот, рукоятку которого совсем недавно сжимали ладони его сыновей, принимался за дело: оттягивал лемеха и кетмени, налаживал топоры, натягивал шины на колеса.
Вечером, возвратившись с поля, невестки забирали из кузницы детей и сразу же, не мешкая, принимались за домашние дела, спеша управиться до прихода свекра. Впрочем, старый Исфендияр не торопился домой. Он медленно шел к арыку, из железной трубы, служившей мостиком, доставал банку с колесной мазью и принимался до блеска начищать свои черные хромовые сапоги. Потом он оттирал, насколько возможно, копоть и ржавчину с рук, вытаскивал из кармана куртки обломок гребня и тщательно, волосок к волоску, расчесывал бороду. Расправив плечи, распрямив стан, с грубоватой тяжеловесностью которого так не вязалось мягкое, задумчивое выражение его лица, старый кузнец неспешным шагом направлялся к деревенской площади. Здесь он здоровался со сверстниками, уютно расположившимися возле правления с неизменными чубуками и папиросами, справлялся у них о здоровье и входил в длинный широкий коридор. Послушав военную сводку, которую читал кто-нибудь из комсомольцев, Исфендияр обязательно направлялся к Гурбану затем — председателю сельсовета первому было известно, кто из односельчан получил сегодня повестки, — потом шел в кабинет к председателю колхоза, чтобы принять участие в «наряде» на завтрашние работы, и, отсидев там сколько положено, отправлялся домой. Раньше, когда сыновья были еще при нем, дядя Исфендияр редко наведывался в правление, не любил он толкаться среди людей. Проводив на работу сыновей и невесток, он усаживался с внуками под старым тополем и до самого вечера возился с ними. Дочки его первенца Рахмана, «букашки-чернашки», так звали их в семье за смешные, словно углем подведенные рожицы, совали деду тряпичные куклы и требовали, чтобы тот укладывал их спать. Исфендияру случалось по часу петь «детям» колыбельные песни.
Голопузые, вихрастые близнецы — сыновья младшего, Бахмана, — требовали только сказок, и слушать их могли без конца. Редко когда Исфендияру удавалось часок-другой повозиться в саду или побеседовать с каким-нибудь случайно оказавшимся поблизости аксакалом. Целыми днями не выходил он со двора. Теперь все пошло наоборот: Исфендияр не только не стремился скорее оказаться дома, но даже после «наряда» сворачивал в кузницу и оставался там до тех пор, пока какая-нибудь из невесток не приходила звать его ужинать.
В тот вечер Исфендияр тоже не сразу пошел домой. Выйдя из правления, он спустился под горку к кузнице, отнял лом, которым была приперта дверь, отворил ее. Внутри было совсем темно, но Исфендияру и не нужен был свет, он на память знал свое хозяйство и точно мог сказать, где что лежит, — от мельчайших гвоздиков до трехлемешного плуга, который приволокли сюда вчера утром. Старик неторопливо снял куртку, повесил ее на столб и, ни за что не задев, ничего не сдвинув с места, прошел прямо к горну.
Сегодня ему весь день было не по себе. В груди стояла тупая, неотступная боль, тело налилось тяжестью, обмякло, не было сил поднять молот. Что же делать? Идти домой? Сесть в углу и смотреть, как измученные женщины, целый день не выпускавшие из рук кетменя, варят, стирают, моют? Глядеть на их осунувшиеся лица, слушать, как хнычут внуки, дожидаясь, пока их накормят, и снова и снова думать о сыновьях: живы ли они?.. Уж лучше здесь…
Медленно, словно собираясь с силами, старик поднял руку, потянул за веревку… С надсадным хрипом засопели ветхие мехи. Потом они стали дышать ровнее, спокойнее, и скоро их монотонное глухое гудение наполнило темноту. Угли, подернутые слоем пепла, занялись сначала с одного края, потом пламя стало ярче. Кузнец снял со столба коптилку, встряхнул ее, проверяя, есть ли в жестянке керосин, вытащил побольше фитиль, запалил его от пляшущего на головне огонька и повесил коптилку на место. В горне затрещало сильнее, и, выбрасывая густую пушистую копоть, высоко взметнулось красное дымное пламя. Затрепетала паутина на потолке, притихли воробьи, только что беззаботно чирикавшие в трещинах стен. Трещин этих было несметное множество, стены мазали бог весть когда, глина осыпалась, и между ивовыми ветками, из которых сплетен был остов, образовались широкие просветы.
Исфендияр окинул взглядом груду металлических предметов, наваленных вокруг горна, поднял ржавый секач. Его принесла Хайра — вдова перекупщика Исмаила. Не лежит у Исфендияра душа к этой женщине. Старик повертел секач в руках, вздохнул и бросил его обратно в кучу. Воды, что ли, принести?.. Окалины в тазу на палец, словно кирпича натолкли, а вода почти вся…
Старик взял ведро и направился к запруде. Арык запрудили в самом широком месте, бросив в воду бочку, несколько колес от арб. Исфендияр опустил ведро, подождал, пока оно наполнится, потянул…
Вдруг резануло под левой лопаткой, но кузнец не обратил на боль никакого внимания. До сегодняшнего дня Исфендияр не знал, что значит болеть; поднимал ли он тяжести, схватывался ли с парнями на поясах, спокойная уверенность в собственной несокрушимости никогда не покидала его.
Старик до краев наполнил ведро и понес его в кузницу. На глаза ему снова попался ржавый секач, но Исфендияр только скользнул по нему взглядом и, отвернувшись, снял со стены костыль. Положил в горн кусочек железа чуть побольше ладони, бросил сверху горсть угля и стал раздувать мехи. Снова взвилось пламя, и целый сноп искр, вырвавшись из огня, осыпал костыль, наковальню, пресс. Потом пламя притихло, стало голубым, ровным…
Наконец железо раскалилось, начало светлеть — пора начинать. Веревка отпущена, быстрое, неуловимое для глаз движение — и молот с клещами уже в руках кузнеца, кажется, они сами прыгнули ему в руки. Багровый кусок железа выскакивает из огня и, чертя в полумраке светящуюся дугу, рассыпая искры, плюхается на наковальню; щипцы хватают болванку, переворачивают — раз, раз — несколько мгновенных ударов молота, и неправильной формы обрубок вытягивается, становится плоским и, загнувшись с одного конца, превращается в матово-красный наконечник.
Исфендияр бросил поковку в таз и, пока она шипела, остывая, вытер рукавом лоб. Боль куда-то ушла; тело прошибло потом, оно снова стало гибким, послушным; мышцы на груди молодо подрагивали от напряжения — все было как должно.
Исфендияр выждал минутку, отложил щипцы и, сунув руку в воду, достал только что откованное колечко. Железо еще не остыло, никто другой не смог бы взять его без рукавицы, но руки Исфендияра давно привыкли к жару и не обжигались, даже когда он доставал что-нибудь из огня. Исфендияр поднес поковку к свету, внимательно оглядел ее, выбрал из разложенных возле наковальни оправок самую маленькую, зачистил заусеницы, прошелся напильником по внутренней поверхности и, насадив похожее на серебряный браслет колечко на нижний конец костыля, оправил его маленьким молоточком.
Костыль этот Исфендияр делал по заказу чабана Абдуллы, того самого, что пас колхозных овец на горных пастбищах. Месяца два тому назад Абдулла получил известие, что сын его Магеррам ранен и находится на излечении где-то в России. Чабан продал пятнадцать овец и с помощью военкома Талыбова переправил солдата домой — поправляться, набираться сил на чистом воздухе. Сын у Абдуллы был квелый, болезненный, даром что вырос на сливках и свежей баранине, и, хотя сломанная в нескольких местах нога его давно уже срослась, никак не решался ходить без костыля.