Маша-большая моет окна, вешает свежие занавески. Накрывает роскошный стол. Из фамильного кофра летят древние льняные салфетки с монограммами. И серебряные кольца для них! Заповедный чешский хрусталь! Вечернее платье! После родов она сильно растолстела и молния на спине не сходится. Маскируемся шалью с кистями. Так, вбиваем опухшие ноги в ненадеванные лодочки на шпильках… о, святая инквизиция! (Я чего-то не пойму, кто у нас невеста?) Все. Звонок.
Саганян обворожителен. Маша-большая по обыкновению хохочет, но смешит ее не Миша, который вдруг замолчал и только пьет французский коньяк, залпом, под конец даже не чокаясь. И Маша-большая вдруг говорит с каким-то непристойным кокетством: “А не пойти ли тебе,
Мишель, баиньки?” И “Мишель”, и “баиньки”, и эта, в сущности, кошачья улыбка были здесь совершенно чужеродными и отчасти даже немыслимыми.
И так называемый “Мишель” побелел ноздрями и вышел вон. А
Маша-большая совсем ополоумела. “Вы ведь, Ив, останетесь, правда?
Куда ехать в такую позднотень?” Маша-маленькая вспыхнула, а мама, качаясь на шпильках, отправилась стелить “молодым”…
Брат Мишка ушел спозаранку, чтоб не столкнуться с французом в ванной. Машенька убежала в театр. Миша-большой, выйдя с чугунной головой утром на кухню, обнаружил, что жена мирно завтракает вдвоем с вчерашним красавцем и прохрипел: “Гутен морген”.
– Он что, спал у нас? – спрашивает Миша-большой часом позже, с излишней силой захлопнув за “бойфрендом” дверь.
– Ну и что? – отвечает Маша-большая вопросом на вопрос.
– Где?
– Ну где, Мишань, что за дурацкие вопросы?
– Ты хочешь сказать…
– Котик, а что это мы вдруг такие пуритане? Может, вспомнишь, когда ты мною овладел?
– Кто кем овладел еще… Ты не сравнивай! Я тебя любил, и мы собирались жениться, и вообще ему лет сорок, а ей двадцати нет! Он тебе в любовники годится, а не этой дурехе!
И что же Маша? Маша внимательно без улыбки смотрит на мужа и молчит странным пугающим молчанием. Всем своим видом давая понять, что эта идея не кажется ей дикой и абсурдной.
А Саганян, приезжая теперь в Москву, по-семейному останавливался у
“тещи”, как в незлую шутку называл Машу-большую наедине с маленькой.
Квартиренка же Маши и Миши не менялась со студенческой поры, когда оба комплекта родителей скинулись им на кооператив. Спальня папы-мамы, столовая, она же с годами комната Миши-маленького, детская, она же комната Маши, и кухня, она же папин кабинет. С приездом маэстро (а приезжал он все чаще, ибо стал, как это теперь принято, очень на родине популярен, даже “Виртуозы Москвы” исполняли его скрипичные концерты) спальню уступали “молодым”, мама перебиралась в детскую, Миша-маленький отстоял свой угол, а уж папа оставался спать там, где и ужинал, и работал ночами – на кухне, под ритмичный гул холодильника.
Иногда Миша навещал любимую по-прежнему жену на узком диванчике в
“девичьей”. И шептал ей: ну когда ж это кончится, Маня, я стал каким-то приживалом! А Маня гладила его по лысой голове и внимательно прислушивалась к тому, что происходит в спальне.
Маша-большая любила дочь без памяти. Сына, конечно, тоже, но дочку все-таки посильнее. Дочка, говорила она себе, всегда к матери ближе.
Настолько близко, что мать незаметно для себя стала свою человеческую и женскую личность идентифицировать с дочкиной. Она смотрела на расцвет своей девочки и радовалась так, будто это ее собственное молодое тело, такое тонкое, гибкое, нежное дарит, по всей вероятности, неземное наслаждение красивому мужскому телу. И духу, разумеется. Через Машу-маленькую Маша-большая страннейшим опосредованным образом постепенно и без ума влюблялась в Ива Сагана, он же Ованес Саганян, мужчина ее глупой, но, как выяснилось, голубой мечты.
Женский опыт сорокапятилетней Маши начинался, как известно, с Миши и им же заканчивался. Трудно в наше распутное время поверить, но и
Миша знал и любил в сексуальном и прочих смыслах ее одну. Ну что там ходить вокруг да около: не догуляли оба. Что Мише, однако, было не в тягость. А Машу, дочь именно что Евы, а не святой какой-нибудь
Ксении Кронштадской (которая после смерти мужа стала блаженной, то есть сошла с ума, надела его одежду и, внутренне отождествившись с единственным любимым мужчиной, пошла по дорогам), – Машу все что-то беспокоило в области паха и жгло.
И когда Саган доверительно сообщил ей (раньше, чем своей Мари), что думает все-таки разводиться, потому что Мари, если честно, беременна, Маша-большая взвизгнула, обняла француза, или армянина, что безразлично, с неженской силой и зарыдала. “Слава Богу, – повторяла она сквозь икоту, – слава те, Господи!”
Значит, Ив будет всегда рядом. Всегда! Машенькина карьера, конечно, временно приостановится, но это пустяки. Миша… Ну что ж Миша. Никуда не денется, ничего, потерпит. Ради дочери.
Поделившись этой свежей новостью, Саган улетел в Париж. Миша-большой отнесся к наступлению новой эры холодно. Миша-маленький, в свои девятнадцать студент пятого курса мехмата, разослал тем временем вундеркиндские резюме по американским университетам, и его пригласили сразу два. Осенью он уехал, предварительно предложив отцу набить лягушатнику морду, от чего тот малодушно отказался.
Сагана ждали на Рождество, одновременно становящееся рождеством и для нашего святого семейства. Маша-большая ходила сама не своя, маленькая же балерина с огромным животом вообще не ходила, а только лежала, лелея обожаемый эмбрион.
В утро первого настоящего снегопада, когда грязные оспины в просевшем асфальте за ночь изгладились, и все вокруг покрылось свежей скатертью, и деревья во дворе побелели, и машины на стоянке закуклились, и детвора визжала, валяясь как бы в пухлых перинах,
Маша вышла на кухню и не увидела мужа. Диванчик был аккуратно застелен, и на столе стояла вымытая чашка. Ни вечером, ни утром Миша не появился.
Маша-маленькая превентивно лежала на сохранении в роддоме имени
Крупской (у которой, к несчастью, никогда не было детей, и никакая любовь не побудила ее ленивую щитовидную железу выйти на плановый уровень женского гормона протестерона). Где же папа? – удивилась
Мари через неделю. Мама стала вдруг резко сморкаться, бормотать что-то насчет эпидемии гриппа и быстро ушла.
Нет, она, конечно, не сидела сложа руки. Как полагается, обзвонила все возможные организации и инстанции. Но без паники, аккуратно и чисто автоматически. Почему-то убежденная, что найти Мишу не удастся. И не почему-то, а потому, что в один из дней этого бесконечного и безумного снегопада, когда за неделю выпала годовая норма осадков, ей приснился сон. Они с Мишей, совсем молодые, почти дети, бредут в гору, увязая в снегу. С каждым шагом идти все тяжелее, и Маша кричит: подожди, подожди меня… Но голос тонет в ватном облаке, и Миша не слышит ее беззвучного крика и ничего не видит. Им надо успеть на поезд, и Маша уже знает, что этот поезд уйдет без нее, и поэтому перестает напрягаться, падает лицом в теплый снег, думая только о том, чтоб не засыпало Мишины следы. И вот она уже не девочка, а Маша-большая, на руках у нее дочка, и с этой ношей она идет замерзшим руслом реки мимо редких серых ветел и стеблей сухой травы. Тут вдруг ей становится очень легко, длинными балетными прыжками она преодолевает большие полыньи. Маша-маленькая летит рядом, в одной ночной рубашке. Тут они видят рыбака, сидящего на льдине к ним спиной, и вот это-то и есть главная опасность. Надо подкрасться к нему незаметно и столкнуть в реку. Маша долго бьет рыбака какой-то шпалой, бьет, пока он не валится на спину. Она кричит дочери: бежим, бежим, но та все стоит и стоит столбом. От ужаса у Маши подкашиваются ноги, а рыбак уже поднимается, и тогда она снова хватает дочку на руки и, спотыкаясь, тащит ее на станцию.
Страшный рыбак сейчас настигнет их… Но впереди – Мишины следы, они ведут на грязный полустанок, и там как раз притормаживает поезд, и
Маша делает рывок и цепляется за поручни, а Миша – изнутри вагона – разжимает ее затекшие пальцы. И она падает на заснеженную дорогу, по которой катится на трехколесном велосипеде ее маленькая дочка.
Родила Мари 25 декабря. В тот же вечер из Парижа позвонил Саган и обменялся с “тещей” поздравлениями. Когда ты приедешь? Она впервые обратилась к нему на “ты”. Не знаю, сказал Саган. У жены ампутировали грудь. Сейчас я не могу ее оставить, ты же понимаешь.
Он тоже впервые назвал Машу “ты”. Понимаю, дорогой, – заплакала Маша и повесила трубку.
Мишу объявили в федеральный розыск. Каждый день в разных городах убивали множество людей с неустановленной, как говорится, личностью.
Бомжи или просто граждане без документов. Не все же берут паспорт, выходя за пивом. Некоторые умирали где-нибудь в лесопарке, в скверике, или в трамвае, или в ночном переулке своей смертью – от старости, от пьянки, от инфаркта, от любви. Был ли среди них Миша, никто теперь не знает. В том числе и я, почему и не могу да и не хочу утверждать с уверенностью, что он именно умер, или погиб, или еще что-нибудь в этом роде. Он и сам не знает, что случилось с ним, когда в снежное утро, на белесом рассвете, вышел без ключей из дому и побрел, побрел куда-то, пересек под развязкой МКАД и, проваливаясь в снег по колено, спустился по косогору в лес. Где и исчез навсегда.