Они стояли, как бы пережидая паузу, готовые продолжать танец и потому слегка обнявшиеся.
А отец, наверное, курил на крыльце.
А я накручивал пружину патефона.
И я крутил ее, пока не раздался оглушительный звон и по корпусу патефона не прошла дрожь.
И тогда я торжественно и злорадно объявил: «Пружина лопнула!»
И танцы кончились.
Москвич и мать разошлись, сели в разных концах стола.
Отец вернулся, накурившись.
Все выпивали и закусывали, мне наливали компот, а я налегал на шоколадную колбасу.
Ближе к вечеру все спокойно разошлись.
Больше мне тот день ничем не запомнился.
Не помню я и дальнейшую судьбу нашего патефона. Кажется, его не удалось починить. Впредь кто-нибудь из гостей приносил свой, и мне не доверяли эту технику. А потом у нас появился электропроигрыватель «Концертный», который мог проигрывать долгоиграющие пластинки на 33 оборота. А потом мне, помешавшемуся на джазе, купили рижского изготовления магнитофон «Спалис». А потом – «Яузу», в которой проигрыватель и магнитофон были совмещены. А потом уже всё покупал я сам.
Двухкассетник Sony с автоматическим проигрывателем CD давно заброшен, джаз я слушаю в ушных затычках, соединенных с плеером-флэшкой.
Да и слушаю мало.
…Москвича перевели, кажется, в Камышин, преподавать в открывшемся там училище, готовившем кадры для ракетной артиллерии.
Отец все то лето курил на крыльце, а потом мы переехали в один из первых многоквартирных домов городка, и я уже не помню, где он курил – вероятно, на лестнице, с соседом, майором, начальником полигонного метеоцентра. А вскоре отец и сам получил майора.
Черт его знает, может, мне все это показалось – мать посреди большой комнаты с низкими деревенскими потолками и все остальное… Вообще-то, когда приходили гости, мать всегда танцевала только с отцом, но чаще не танцевала вообще.
А патефонную пружину я перекрутил специально, это точно.
Гневные интернетовские жители, реагируя в социальных сетях на мои сочинения, последними словами поносят пристрастие к описанию материального мира вообще и одежды в частности. Вершиной сетевой литературно-критической мысли о романах и повестях Александра Кабакова стало не помню кем именно данное и уже приводившееся выше прозвище «певец пуговиц» – действительно остроумное. Другие, не напрягая фантазию, честят «литературным мещанином», уличая в том, что вещи я люблю больше людей. А чего их любить, этих людей, когда они мещанином обзываются?
Я твердо стою на том, что одежда героев и мелкие аксессуары никак не менее важны, чем их портреты, бытовые привычки и даже социальный статус. «Широкий боливар» и «недремлющий брегет» Онегина, «фрак наваринского дыму с пламенем» и ловко накрученный галстух Чичикова, халат Обломова, зонт и темные очки Беликова, пистолет «манлихер», украденный Павкой Корчагиным, «иорданские» брючки из аксеновского «Жаль, что вас не было с нами», лендлизовская кожаная куртка Шулепникова – вся эта барахолка, перечень, выражаясь современно, брендов и трендов есть литературная плоть названных героев. Не стану уж говорить о карьеристах Бальзака и титанах буржуазности, созданных Голсуорси, – без сюртуков и платьев для утренних визитов их вообще не существует. Полная первая страница одного из лучших мировых романов прошлого века, «Пути наверх» Джона Брэйна (нескладный советский перевод названия Room On The Top), посвящена подробнейшему описанию костюма героя, и костюмы всех персонажей описываются сразу же при их появлении. Не говорю уж о потрясающем романе Жоржа Перека, который так и называется – «Вещи».
Брезгливое презрение нашей литературной публики к «тряпкам» тем более необъяснимо, что оно проявляется в стране, в которой всего двадцать с небольшим лет назад дефицит всего ушел в прошлое. В которой многие годы до этого покупка женских сапог или джинсов была подвигом, совершенным во имя себя самого. В которой граждане проводили в очередях большую часть жизни. В которой, после спорной жеребьевки на приобретение дурного качества шуб, образованные советские женщины дрались в комнате профкома – сам видел… В стране, создавшей распределители для избранных, ассортимент в которых был победнее, чем в нынешних привокзальных ларьках, а ради пропуска в такой распределитель поступались совестью. Где в набор из малогабаритной квартиры, дачи на шести сотках и автомобиля «Жигули» входили еще дубленка, джинсы, кожаный пиджак и норковая ушанка – и обладание всем этим означало, что жизненная программа осуществлена.
А теперь дети тех, кому в свое время все досталось или не досталось, кривят губы от описания «барахла» и жизни тех, кто в свое время это барахло добывал большой ценой.
Пусть Господь простит мне сравнение: в стране недавнего государственного кровавого атеизма интеллигенция, сочувствовавшая гонимым священникам, теперь издевается над Церковью почище Емельяна Ярославского и немногим уступая Хрущеву.
Я пишу эту книгу, посвященную исключительно вещам, участвовавшим в моей биографии, пренебрегая будущим брюзжанием критиков, ходящих по литературным облакам. Наши вещи – это и есть мы. А тем, кто считает по-другому, предлагаю вернуться туда, где вещей не было.
…Наиболее массовой мужской одеждой в середине прошлого столетия, особенно популярной среди молодежи нашей страны, была «бобочка» (в некоторых городах ее называли «латышкой», а в Москве бобочкой вообще называли трикотажную тенниску, рубашку с короткими рукавами, но мы оставим бобочку). Так прозвали короткую куртку с прилегающим поясом, сшитую из двух частей – низа и фигурного верха-кокетки. Части изготавливались, как правило, из разных шерстяных тканей. Например, я до школьной формы ходил в бобочке, верх которой был серый в мелкую черную клетку, а низ – гладкий, темно-синий. Надевалась бобочка через голову, поскольку застегивалась на короткий, достигавший только середины груди замок-молнию. Под бобочку надевали сорочку, а в холодное время – еще и вязанную, естественно, домашними женщинами теплую безрукавку из шерстяных или гарусных – понятия до сих пор не имею, что это такое, – ниток.
Бобочка была символом повторного использования материалов. Ни в какой одежде так очевидно не отразилось почти полное отсутствие тканей в магазинах и, еще очевидней, бедность населения, большей части которого покупки нового материала в магазинах были недоступны. В моей бобочке низ был сшит из старых отцовских галифе, причем прорези, оставшиеся от карманов, были почти незаметно заштопаны – это называлось «заштукованы». Верх же был изготовлен – ценой невероятных ухищрений при кройке – из материного еще довоенного жакета, потому и присутствовал такой необычный для тогдашней мужской одежды элемент, как клетка. Застежку-молнию, как это бывало в большинстве случаев, выпороли из какого-то до дыр сношенного предмета, доставшегося из американской благотворительной посылки. Кроме большого, государственного ленд-лиза, по которому шли тушенка, пилотские (уже упомянутые) куртки, «Студебеккеры» и «Виллисы», был еще и народный ленд-лиз – вещевые посылки от рядовых американцев. Вещи в них приходили невиданные и высоко ценившиеся на советских барахолках военного времени. Но любая вещь снашивается, а молния с изумительным поводком, цепочкой из медных шариков, остается – и вшивается в бобочку.
О, бобочка, элегантность нищеты, посмертная жизнь одежды! Сравнить с нею можно только шикарный на первый взгляд мужской костюм из шерстяного трико «метро» или «ударник», в котором наметанный глаз сразу же обнаруживал вещь перелицованную, перевернутую изнанкой наружу: нагрудный карманчик пиджака был не на левой, как положено, а на правой стороне. Возникла даже чисто советская мода: два карманчика, старый справа и заново прорезанный слева…
Бобочки шили, естественно, дома. Всякая нормальная женщина того времени ходила в кружок кройки и шитья при районном Дворце культуры – в нашем случае при Доме офицеров. Там, год за годом, она совершенствовалась в мастерстве, продвигаясь от домашнего платья из «старушечьего» ситца в мелкую розу до зимнего пальто из габардина на стеганном ромбами ватине без воротника, который заменяли мягким чучелком рыжей или – жены старших офицеров – черно-бурой, серебристой лисы. Чучелко, называвшееся горжеткой, имело лапки с коготками и мордочку с совершенно живыми глазками-бусинами. Мужественные дамы кутали этими почти живыми лисами крепкие шеи, а меня от этой таксидермии подташнивало – вероятно, так уже тогда проявлялась моя, ставшая в зрелости почти патологической, любовь к животным.
Горжетка была обязательной, но не самой, как ни странно, престижной частью дамского туалета – жены советских офицеров называли себя дамами, а женщинами становились только тогда, кода шли со всех сторон городка на заседание женсовета в Доме офицеров. Это было величественное зрелище, достойное кисти какого-нибудь нового передвижника – «Приход гарнизонных дам на заседание женсовета»…