Впрочем, тогда, утром, он особо не приглядывался. Здесь он прожил полтора года, с тех самых пор, как съехал от жены; нашел квартиру рядом с офисом, наладил свою жизнь, не заглядывая далеко вперед — ни к чему не приглядываясь придирчиво.
Но теперь он смотрел внимательно. Сквозь стекла, между кляксами грязи, сочился свет. Теперь он видел квартиру другими глазами. Если, переступив порог, взглянуть трезво, в этих двух с половиной комнатах ему ничто не дорого: все тусклое, застывшее, слегка попахивает нежилым. Разве что ломберный стол, обтянутый зеленой материей с начесом — то ли сукном, то ли фетром, — арена еженедельной партии в покер. Один из игроков говорил: это сукно, липовый фетр, — и Кейт не перечил. Лишь единственный раз на неделе, единственный раз в месяц жизнь становилась легка: только партию в покер он предвкушал без кровоточащих, совестливых мыслей о разорванных связях. Уравнивай ставку или сбрасывай карты. Фетр или сукно.
Ему больше никогда не стоять на этом самом месте. Никакой кошки у него нет — только одежда. Кое-что сложил в чемодан: несколько рубашек, несколько пар брюк, альпинистские ботинки из Швейцарии, остальное ему ни к чему. Кой-какие вещи и швейцарские ботинки; ботинки — это важно, и ломберный стол важен, но больше не нужен: два игрока погибли, один тяжело ранен. Один чемодан и паспорт, чековые книжки, свидетельство о рождении и еще кое-какие бумаги, документы, удостоверяющие личность владельца. Он стоял, смотрел, ощущал одиночество — материальное, осязаемое. У окна затрепетал на ветру уцелевший, невредимый лист, и он подошел взглянуть, что на нем написано. Но вместо этого уставился на фасад «Уан-Либерти-Плаза» с заметной трещиной и начал считать этажи, но на середине бросил — надоело, задумался о чем-то еще.
Заглянул в холодильник. Возможно, он думал о том, кто жил здесь прежде: пытался представить себе, что это был за человек, угадать по этикеткам на бутылках, по набору продуктов. На улице зашуршала бумага, и он подхватил чемодан, вышел, запер за собой дверь. Прошел по коридору шагов пятнадцать, отдалился от лестницы и заговорил почти шепотом:
— Я стою на этом самом месте. — И еще раз, громче: — Я стою на этом самом месте.
Будь это экранизация, в здании оказался бы кто-нибудь еще: женщина с измученным лицом или старик-бродяга, — и был бы диалог, и крупные планы.
Сказать по правде, лифта он остерегался. Замечать за собой такие страхи было неприятно, но он осознавал страх, неотступно. В холл спустился по лестнице, с каждой ступенькой все острее ощущая запах мусора. Рабочие с пылесосом уже ушли. Он услышал монотонный грохот и гул тяжелых машин ОТТУДА: землеройная техника, экскаваторы, крошащие бетон; взвыла сирена, возвещая об опасности — возможном обвале здания по соседству. Он замер, и машины замерли. Немного погодя громыхание возобновилось.
Он зашел на почту забрать письма, пришедшие на его имя, но не доставленные на дом, а потом пошел на север к оцеплению и подумал: нелегко, наверно, поймать такси во времена, когда в Нью-Йорке что ни таксист, то Мухаммед.
4
В их жизни порознь была определенная симметричность: оба нашли замену — кучку людей, которой беззаветно хранили верность. У него был покер: шесть игроков, в Нижнем Манхэттене, вечером, раз в неделю. У нее был кружок «Дни нашей жизни» в Восточном Гарлеме, тоже раз в неделю, во второй половине дня, группа из пяти-шести-семи мужчин и женщин с болезнью Альцгеймера в ранней стадии.
Когда рухнули башни, партии в покер прекратились, зато занятия кружка приобрели новую значимость. Кружковцы сидели на складных стульях в комнате с самодельной фанерной дверью, в большом культурном центре. По коридорам, не смолкая, катилось эхо: вечный шум и гам. Носились дети, занимались на курсах взрослые. Играли в пинг-понг и домино. Волонтеры готовили горячие блюда — для доставки престарелым на дом.
Кружок затеял один психоневролог. Он доверил Лианне проводить занятия самостоятельно — как-никак, они должны были просто поддерживать в пациентах стойкость перед лицом болезни. Лианна и кружковцы обсуждали, что случилось в мире и в их собственной жизни, а потом Лианна раздавала разлинованные блокноты и шариковые ручки и предлагала тему или просила выбрать собственную. «Воспоминания о моем отце», например, или «Моя мечта, которая так и не сбылась», или «Знают ли мои дети, что я за человек?»
Писали они минут двадцать, а потом каждый по очереди зачитывал написанное вслух. Порой ей становилось жутко: первые симптомы замедленной реакции, сбои, утраченные навыки, мрачные предвестья. Признаки, что в сознании понемногу ослабевает сцепленность составных частей, без которой личность распадется. Это было заметно по строчкам на листках: буквы в слогах переставлены, фразы корявые и не дописаны. По почерку: буквы словно размывались, таяли. Но были и тысячи радостей — минуты упоения, переживаемые кружковцами, когда им удавалось открыть для себя прелести писательства: здорово, когда воспоминание оказывается еще и озарением. На занятиях много и громко смеялись. Набирались мастерства, находя сюжетные линии, которые развиваются словно бы сами собой. Появлялось ощущение, что самое естественное занятие — сидеть и рассказывать всякие истории из своей жизни.
Розэллен С. видела, как вернулся домой ее отец, где-то пропадавший четыре года. Вернулся бородатый, с бритой головой, без одной руки. Когда это случилось, ей было десять, и теперь она описывала это событие, смешав все в одну кучу, без утайки перечисляя четкие детали материального мира и призрачные воспоминания, ничем, казалось бы, между собой не связанные: радиопередачи, двоюродные братья, которых звали Лютерами, два Лютера, и в каком платье мать ходила на чью-то свадьбу, и они слушали, как она зачитывает, полушепотом: «У него одной руки не хватало», — и Бенни на соседнем стуле, прикрыв глаза, раскачивался до самого конца рассказа. «У нас тут молельня», — сказал Омар X. Они вызывали силу, которой нельзя противиться. Никто не знает того, что ведомо им здесь и сейчас, в последний миг ясности ума перед полным коллапсом.
Сочинения было принято подписывать своим именем и первой буквой фамилии. Так предложила Лианна; но теперь она вдруг подумала, что в этом есть какое-то жеманство: имена, как у персонажей европейских романов. Они — персонажи и авторы одновременно, рассказывают, что заблагорассудится, остальное скрывают под завесой молчания. Кармен Г., зачитывая свои рассказы, любила украшать их испанскими фразами, чтобы передать звуковую суть происшествия или чувства. Бенни Т. терпеть не мог писать, зато любил поговорить. На занятия он приносил сладости — какие-то гигантские аппендиксы с джемом, к которым так никто и не притрагивался. Эхо разносило шумы по коридору, дети играли на роялях и барабанах, катались на роликах. Здание полнилось английской речью с разноязыкими оттенками — так изъяснялись, так выговаривали слова взрослые.
Кружковцы писали о тяжелых временах и приятных воспоминаниях, о том, как дочери становились матерями. Анна написала, каково это — писать: целый новый мир открылся. Она думала, двух слов связать не может, а теперь поглядите-ка, что только не изливается на бумагу. Так написала Анна Ч., ширококостная женщина из этого района. Тут почти все были местные, самый старший — Кертис Б., восемьдесят один год, высокий, угрюмый, с тюремным прошлым; в его голосе, когда он читал вслух, слышались отзвуки статей из Британской энциклопедии, прочитанной от корки до корки в библиотеке тюрьмы.
Была одна тема, за которую хотелось взяться всем кружковцам, всем, кроме Омара X. Омар нервничал, долго мялся, но согласился. Им хотелось написать о самолетах.
Когда он вернулся в Верхний Манхэттен, в квартире никого не было. Он разобрал свою почту. На паре конвертов его имя было написано с орфографической ошибкой — обычная история; он взял авторучку из кружки около телефона и внес исправления. Он толком не помнил, когда появилась эта привычка, и не мог бы объяснить, почему ей следует. Нипочему. Потому что, когда его фамилию пишут неправильно, он уже не он, вот почему. Один раз исправил, и исправлял снова и снова, исправлял всегда, и, пожалуй, интуитивно знал унаследованным от рептилий отделом мозга: он будет исправлять ошибку в фамилии год за годом, десятилетие за десятилетием, таков его долг, которому он не изменит. Он не пытался вообразить свое будущее, не представлял его отчетливо, но оно, безусловно, при нем, мурлычет себе в черепной коробке. Он никогда не исправлял орфографические ошибки на конвертах с явной пустопорожней рекламой, которые выбрасывались нераспечатанными. Однажды едва не исправил, но успел отдернуть руку. Непрошеная корреспонденция для того и создана — чтобы объединять все индивидуальности мира в одну универсальную, под перевранным именем или фамилией. Но большей частью он вносил исправления — заменял букву в первом слоге своей фамилии (Ньедекер, не Ньюдекер), а потом уже вскрывал конверт. И только если был один. На людях никогда ничего не исправлял — тщательно скрывал свою привычку.